Он смущенно разводит руками и начинает объяснять:
– Это единственный канал, который ловится. Мама не хочет ставить спутниковую антенну, она считает, что мы тогда целые дни будем проводить у телевизора.
– А что тысчитаешь?
Он смотрит на меня непонимающим взглядом и молчит, только рот открывает, как рыба. Тут появляется его мать, уже в другом наряде, хотя цвета все те же: белый и нежно-абрикосовый.
– Оторвись ты, – говорит она Джефу-Джузеппе, – и иди одеваться. Мы уже готовы.
Тот моментально исчезает, а она, повернувшись ко мне вполоборота, спрашивает:
– Ты будешь отдыхать или хочешь поехать с нами в Кундалини-Холл?
Вопрос из той же серии, на который нельзя честно ответить: устал, мол, и предпочел бы никуда не ездить. В ее улыбке и голубом немигающем взгляде нетерпеливое ожидание, тело под мягко спадающей шерстяной одеждой напряжено: она готова к выполнению программы, в которой альтернативные решения не предусмотрены. Появляются Витторио, Нина, а за ними – Джеф-Джузеппе все трое тоже переоделись, и тоже во все светлое. Глядя перед собой и улыбаясь уже другими улыбками, они направляются к раздвижной двери.
Тоже иду в барокамеру, обуваюсь, одеваюсь и вслед за всем семейством выползаю на мороз, оплакивая диван, с которого меня согнали, защищенное тепло гостиной. Что, спрашивается, заставляет меня плыть по течению, не зная, куда и зачем: трусость, инертность, бесцельное ленивое любопытство? Вечно я позволяю собой помыкать, даже виду не подаю, что внутри у меня все кипит от злости, но рано или поздно я дам выход своим чувствам, просто мне надо для этого сначала освоить незнакомую территорию, узнать, кто на ней обитает, а это требует времени, потому что я медленно расшифровываю импульсы, медленно перевариваю обстановку.
И вот я уже сижу в «рейнджровере» на заднем сиденье, между Джефом-Джузеппе и Ниной. Хорошо хоть ноги снова в ботинках, да и мотоциклетная куртка придает уверенности – в ее кожаной броне я снова чувствую себя самим собой. Вся семья пахнет детским мылом и миндальным молоком, только от меня воняет грязью и потом, это неприятно.
Марианна, сидя рядом с Витторио, показывает вправо и влево от узкой дороги, на которую падает белый свет фар, и поясняет:
– Весь лес – собственность общины, пятьсот гектаров. Витторио рассказывал тебе, как мы живем здесь, в Мирбурге?
Витторио отрицательно качает головой. У них полное взаимопонимание. Душевная гармония. Идеальный союз.
– У нас свой храм, в нем мы молимся и медитируем, в Кундалини-Холле едим, беседуем, проводим праздники и концерты. В ашраме живут самые достойные, а также бессемейные и те, кто приехал на время. Остальные, как мы, живут отдельно, в своих домах.
– Это наша особенность, – говорит Витторио. – Каждая семья живет своей собственной жизнью, отдельно и совершенно независимо, а в центр приезжает, когда хочет. Гуру это гениально придумал. Наша община – не религиозная секта, как другие, где живут колонией, деревней, лагерем или коммуной, а духовная зона, объединенная единым центром. Ты не обязан все время быть вместе с другими, в этом нет необходимости.
– Но при этом ты знаешь, что другие есть, – прерывающимся от волнения голосом добавляет Марианна. – И гуру есть, всегда. Уже почти два года он не участвует лично в наших собраниях, однако он в курсе всех наших дел.
Она оборачивается ко мне, чтобы убедиться, что информация достигла цели, потом показывает за окно и говорит:
– Здесь живет друг Джефа, а там дом Сарасвати.
Всякий раз, как машина подпрыгивает на ухабе, мое правое колено касается левого колена Нины; она тут же отодвигается, но я успеваю ощутить легкий электрический разряд: ток ударяет в ногу, пронзает пах, поднимается по позвоночнику. Я ощущаю запах зеленого яблока, сочного, чуть с кислинкой, колеблющееся от каждого движения тепло ее тела, хотя смотрю не на нее, а на две световые полосы от фар по краям дороги, которая тем временем выходит из леса и поворачивает к шоссе.
И вот, когда я уже успеваю привыкнуть к полутьме, легким касаниям, дыханию, не требующим ответа репликам, машина останавливается. Зажигание выключено, открываются дверцы, ледяной холод, земля под ногами, ночь, кругом бескрайнее пространство. Шаг, еще шаг, не выпускать эмоции из-под контроля. Если бы можно было существовать в промежуточной фазе, не переключаясь на отъезды, приезды, достижение целей, жить, погрузившись в ровные ритмы постоянных колебаний, которым не страшны никакие помехи извне, рассеянно думать ни о чем (или обо всем). О переменчивости и трансформациях, о все новых, открывающихся ежесекундно горизонтах, о письме в почтовом ящике, о лежащем на дороге предмете, о неожиданной встрече, способной вызвать цепную реакцию.
Мощеная дорожка спускалась к освещенной разноцветными лампочками деревянной постройке, напоминающей амбар. Марианна, Витторио, Джеф-Джузеппе и Нина крутили головами во все стороны, улыбались, словно в предвкушении какого-то счастливого события, похлопывали друг друга от избытка чувств. Марианна подтолкнула меня в спину, говоря: «Добро пожаловать в Мирбург, Уто!» И Витторио сказал: «Добро пожаловать!» И Джеф-Джузеппе с Ниной повторили: «Добро пожаловать», правда, немного смущенно. Мимо нас к расцвеченному амбару шли еще люди, они тоже улыбались и приветственно махали руками, все одинаково.
Перед дверью мне хочется рвануть назад; пусть Фолетти празднуют свой Новый год, сколько хотят, а я закроюсь в машине, и засну, и, пока они меня хватятся, может, даже умру от холода, зато хоть под конец им праздник испорчу. Они обнаружат на заднем сиденье мое застывшее тело, которое уже станет памятником, памятником не-участнику, испуганно переглянутся между собой, бросятся за помощью, но будет поздно.
Вместо этого прохожу через дверной проем, украшенный мигающими электрическими лампочками, и оказываюсь в большом, залитом теплом и желтым светом вестибюле, где пахнет индийскими благовониями и разными специями, вроде карри, имбиря, корицы и гвоздики, где десятки людей, одетых в светлое, кто на деревенский, кто на индийский манер, вешают пальто и куртки, снимают обувь, рассовывают ее по ячейкам, а потом, улыбаясь, обнимаясь, шепотом переговариваясь, будто они в тайной молельне, или в церкви, или в монастырской трапезной, или в библиотеке, осторожными бесшумными шагами направляются к следующим дверям.
Уто Дродемберг проходит мимо улыбающихся, шепчущихся людей, заметный, как муха в молоке. Единственный в коже среди всех этих мягких шерстяных одежд, единственный в защитных солнечных очках среди ничем не защищенных глаз, единственный с высветленными, стоящими торчком волосами среди седоголовых, коротко стриженных, бритых наголо, бородатых, среди конских хвостов, челочек и похожих на монашьи скуфеек, черный в переливающихся волнах нежно-абрикосового, персикового, бледно-розового, бежевого, кремового и чисто белого. Никто не провожает его взглядом, но он чувствует всеобщее внимание, жгучее, хоть и глубоко спрятанное любопытство. Какой контраст между ним и всеми остальными! Он здесь неуместен, как убийца у прилавка с фарфором, как исходящая экстазом электрогитара в струнном оркестре. Ничего, зато он хоть сбросит с себя многопудовую тяжесть скуки! От злости, которая в нем кипит, забродил в крови адреналин, напряглись мускулы спины, живота, расправились плечи, походка стала упругой и необыкновенно изящной.
Марианна раздевается, разувается и показывает мне, как в пантомиме, куда я должен повесить куртку и поставить ботинки. Я с небрежным видом выполняю ее безмолвное требование, стараясь не встречаться глазами с остальными Фолетти, которые разуваются и раздеваются, не переставая улыбаться, радостно кому-то помахивать, шептать слова приветствий и чем-то восторгаться.
За второй дверью помещение еще просторней первого, действительно какой-то фантастический амбар, с высоченным деревянным потолком и ковровым покрытием на полу. Поперек амбара расставлены рядами длинные низкие столы, у дальней стены на помосте, напоминающем сцену, кресло, на которое направлен яркий пучок света. За креслом большая фотография во весь рост какого-то старого индуса с белой бородой, украшенная гирляндами живых цветов – белых, желтых и красных. Здесь запах еще резче: кроме восточных пряностей, пахнет супом и кокосовой мукой. Слышится бормотание, похожее на погребальное пение, оно накатывается и отступает волнами. Вместе с Марианной, Витторио и младшими Фолетти становлюсь в хвост очереди за едой – сырыми овощами, чечевицей, спагетти, кунжутными лепешками и всякой другой пищей для неплотоядных. Мне совершенно не хочется ни стоять в очереди, ни есть, во рту стойкий металлический привкус перелета через все эти часовые пояса, в ушах нестерпимый звон. Я поправляю очки на переносице, чтобы устойчивей стоять на ногах.