Желающих поселиться в нём не нашлось, якобы потому, что перед смертью старушки-сестрицы, по слухам, кому-то пророчили: кто на наше место придёт, того постигнет та же участь. И вроде бы предсказание почивших якобы вскоре подтвердилось: какой-то бродяга решил переночевать в роковой избушке, и его нашли мертвым на их кровати с истлевшим, наверное дореволюционным, матрацем, который даже воры не взяли. Я не верил в эти бабушкины сказки, но избушки сестриц-монашек сторонился. Алька же Каримов не постеснялся обшарить страшноватое жилище, снял со стенки две закопчённые иконки (я их назвал «картинками») и сейчас наслаждался стрельбой по ним гальками из рогатки.
— Шмальнёшь, Резан. Слабо? — подначил он меня и указал на прислонённые к бревенчатой стене «картинки».
— Не. Поглядеть бы, что на них нарисовано.
Любопытство овладело мною вдруг.
— Не трожь, не греши, — предупредил меня Алька. — Я их надыбал. [68]Хошь, бери. За гро́ши. Сколь дашь?
— Они же чужие.
— Штрунди дуба дали. [69]Теперича они мои. У тебя ашать [70]дома есть што? Цимус [71]какой-мабудь? Бутенброд с тушёнкой?
Однажды постоянно голодный Алька увидел, как я на берегу Миасса во время уженья рыбы подкрепляюсь бутербродом, только вовсе не с жирной американской тушёнкой, а с советской тощей килькой, выкупленной по продуктовым карточкам, как мясо. С тех пор он, наверное, и уверовал, что Рязановы одними деликатесами питаются.
— А за иконы (он знал как называются эти «картинки») жрать тащи чево-нибудь. Набздюм. Пиисят на пиисят!
— Какие пятьдесят? — недоумённо спросил я.
— Ты чо, феню не секёшь?
— Нет.
— Половину бутенброда гони! Аль цельный!
— С чего ради, Алька? Да и нет у нас никаких бутербродов.
— Што есь, то и тащи. Я заявил — мне положено. Жрать охота. Кишка кишке протокол составляет.
— Так бы и сказал, что есть хочешь. У нас лишь хлеб чёрный имеется. Гренками называется. Жаренный на маргарине.
— Сойдет. Только ты кота за хвост не тяни. Я тебя здесь подожду.
— А ты больше в иконы не пуляй. Честно?
— Чесно.
Алька кусочек хлеба, принесённый мною, целиком запихал в рот, продолжая смотреть на меня алчными глазами.
— Ещё есь?
— Нет.
— Божись!
— Чего божиться? Оправдываться, что ли, перед тобой?
— Вы богатые Ризаны. У вас всю дорогу найдётса што пожрать!
— Мама у нас по полторы смены вкалывает. На заводе. А ты думал, нам с неба всё сыплется?
Я не испытывал боязни перед Алькой. Но и понимал, что он голодный парень. И ему надо по возможности помочь. И ворует-то он, чтобы не умереть с голоду.
Сейчас, поглядывая на «картинки», я твёрдо произнёс:
— Никаких бутербродов у нас, Алька, нет. Картошки ещё осталась немного.
— В «мундирах»? Тада и соли горсть.
— Принесу. Одну картошину. Посолю. Подожди только. И не стреляй в картинки.
Я опять вскарабкался на сарай и по крышам помчался в наш двор, преодолевая по пути заборы, — мне это нравилось. А мама часто удивлялась, зашивая дыры и разрывы, что одежда моя, как она выражалась, «горит как на огне».
Дома в кастрюле я нашёл сваренную на обед картошку и сунул несколько клубней за пазуху майки. Без промедления побежал назад, опасаясь, что Алька может не сдержать слово и шмаляет по «картинкам». От него можно было ожидать любой выходки. Неудивительно: отец его, известный авторитет в среде блатных и приблатнённой свободской пацанвы, почти безвылазно сидел по тюрьмам, а его сожительница (дворничиха нашей стороны улицы — от Труда до Карла Маркса) работала, не жалея себя, чтобы прокормить четверых детей, но не в силах была вытянуть непосильную ношу, которую взвалила на неё жизнь.
У Альки мне доводилось бывать раньше довольно часто, но ничего, кроме вшей в обмен за пересказы мною прочитанного (все в этой семье были неграмотны), я из их избушки-самостроя не выносил. Старший Алькин брат, по кличке Юрица (вероятно, у него имелось настоящее татарское имя, ведь и Алька был вовсе не Алька, а Али), и маленькая, младше нас, сестрица Надя. Ещё одна сестра Соня, девица лет девятнадцати — двадцати (когда я знался с Алькой), кормилась «угощениями» солдат. Но ещё более молоденькой я помнил её стоящей по вечерам у ворот. Она окликала солдат из воинской части, располагавшейся в казармах на углу улиц Свободы и Труда, проходивших мимо её двора. Я не понимал, о чём они договариваются, и не догадался даже тогда, когда стал свидетелем сцены, в которой скандальная соседка ругала и оскорбляла Соню за то, что «солдаты ей дырку провертели». У меня такая новость вызвала удивление: как можно в живом человеке отверстие просверлить? Зачем? У Альки я постеснялся спросить, в чём обвиняет Соню злоязычная соседка.
Об Юрице и Альке я ещё упомяну в другом очерке, а о бедной Соне вскоре прослышал от пацанов, что она больна «чихоткой» (туберкулёзом). И мне её стало жаль, потому что уже тогда имел точное представление об этом страшном, смертельном заболевании и какая судьба вскоре ожидает эту девушку. Мне ещё не было известно, что и Алька — тоже туберкулёзник.
Но я забегаю вперёд. Вернёмся к избушке покойных сестричек-монашек (так их однажды назвала Герасимовна). Вероятно, они на самом деле приняли постриг, поэтому и жили столь уединённо и скрытно от всех. Но эта догадка пришла мне намного позднее.
…Он ждал меня на прежнем месте, у стены избёнки, к которой были прислонены две небольшого формата «картинки» (мне больше нравилось называть именно так, а не иконами). Пока Алька жадно чавкал, давясь пищей, я разглядел на одной из них бородатого, лобастого, лысоватого мужичка с небольшой, аккуратно подстриженной седой бородой, на другой — молодую женщину с ребёнком на руках. В общем, не особенно хорошо просматривались рисунки сквозь вековую копоть.
— А где же боги? — спросил я.
— Хрен их знает. Тама, — Алька показал на темные досочки.
— Это портреты.
— Ты, Рязан, не хлызди. [72]Пообещал — гони! Соль где?
— Соли не нашёл.
— Ежли не нашёл — на соль ты у меня в замазке. [73]Завтра отдашь две горсти. Ежли двинешь [74]— щётчик [75]пущу.
— В общем, иди ты от меня подальше со своими картинками. Не нужны они мне. Знаю я ваши замазки. Только палец в рот сунь — по локоть руку откусите.
— Не берёшь?
— Ты что — глухой?
— Смотри, на толковище будем разбираться. Пацанов соберу, Резан.
— Пошёл ты к чертям свинячим со своими пацанами. Я тебе ничего не должен. Ты мою картошку съел и с меня ещё что-то требуешь. И грозишь. Совести у тебя нет, Алька.
— Я по понятиям толкую: где совесть была, там хрен вырос.
— Это вы, блатные, между собой по понятиям права качайте. А я не блатной. Я домашняк. [76]Ты сам говорил. Так что забирай свои картинки.
— Лады, Рязан. Отдаю тебе их за так. Как корешу. [77]
— Никакой ты мне не кореш, если из меня жилы вытягиваешь. Больше от меня ничего не получишь, бесстыжая морда.
— Тебе с горки виднее. Берегись, Рязан!
Ну и свинья ты! — гневно подумал я об Альке и полез на крышу сарая. — А картинки всё-таки краденые. И у кого? У мёртвых! Правильно поступил, что не обменял их. Да и куда я с ними денусь? Домой — нельзя. В сарайке можно затырить, [78]чтобы мама не нашла. А дальше что? Герасимовне отдать или в церковь отнести. От мамы этого тоже не скроешь… Нет.