Такой нахрап несколько смутил меня, и пришлось как бы защищаться:
— Мне, Серёга, извини, некогда. С Нового года дома не был. Я пришёл повидаться с родителями со смолинского завода. А завтра вторая — моя — смена, — ответил я достаточно твёрдо, но спокойно, без спора — не хотелось наживать в Серёге врага. Тем более зная его вздорность и злобность.
— Обижаешь, начальник. Ишачить тебе завтра, а ты отказную сёдня даёшь, уважить не хотишь в прозьбе заканать на стакан чайку с сладиньким пошвыркать, [513]— нажимал Рыжий.
— Пойми, Серёга, меня мать с Нового года не видела, на праздник ждала — мать она мне всё-таки. А я по друзьям-товарищам буду шаландаться. [514]Да и не был я у тебя никогда. Ведь мы почти незнакомы, — отнекивался я. — С чего ради я к тебе заявлюсь?
— Ну, не знал я, што ты такой маменькин сынок, Рязан. Именины! У меня, Гоша! Уважь друга, не будь парчушкой. [515]
Друга? Раньше он меня никогда своим другом не признавал: Юрица, Алька (я изменил его кличку, чтобы не попасть в разряд антисемитов), назовём его Жмотом, Толька Мироед — вот его кореша́. И вдруг я ни с того ни с сего стал его «другом».
— Не могу, — держался я на своём. — В следующий раз.
Упорствовал я, смутно чувствуя, что в этом приглашении что-то не то. Да и домой захотелось быстрее попасть.
— Ты, Рязан, выпендриваешься, а люди ждут тебя.
— Кто меня может ждать?
— Кимка Зиновьев, к примеру. Кимка оченно обидится. Сколь вы с ним не видались?
— А что, Ким у тебя в гостях? — удивился я.
— И Витька Красюк. Тебя ждут… Канаем короче.
Ну, Витьке (по-уличному — Витальке) я не ахти как обрадовался, хотя знаком с ним много лет. Даже, помнится, однажды подрался во время игры в бабки — хлыздил он. Жадноватый парень. И очень заносчивый. Непонятно, почему он так возомнил о себе? Никакими талантами Виталька среди свободской пацанвы не выделялся, кроме, разве, задиристости и смазливой [516]физиономии. Хотя был младше на год-три многих из нас. Да и ростом не отличался — с меня.
Сейчас, думая о нём, у меня мелькнула догадка, что пыжится так, считая себя красавцем. Тогда я в мужской красоте не разбирался, слащавые изображения на почтовых открытках, равно как изуродованные старостью лица встречавшихся мне людей, вызывали неприятие. Так что Витька-Виталик казался мне обычным пацаном. Лишь внешность Ароши Фридмана удивила меня необычной привлекательностью, чисто внешней. Ароша — исключение из всех попавшихся на моём жизненном пути тогда. Витька же выглядел как все — не лучше и не хуже. Хотя и прилипла уличная кличка — Красюк. [517]Я его так никогда не называл. И никакой красоты в нём не видел. Но девчонок возле него крутилось много.
А с Кимкой мы ещё вместе в детский сад бегали. Да и после дружили — хорошие у нас сложились отношения. Но ни разу не видел этого безобидного и искреннего мальчугана рядом или вместе с Серёгой — очень разными они были. Если Серёга Воложанин вообще не переступал порог школы, вся его жизнь — улица, то Кимка не только успешно переходил из класса в класс, но и, как я, любил чтение. Помнится, и знакомство этих ребят ограничивалось, как и у меня, — приветствиями! Рыжий корешил с пацанами, которых все свободские подростки признавали шпаной. Кимка Зиновьев вообще слыл домоседом («домашняком») и не пользовался никаким «авторитетом» среди пацанвы. Как и я.
Может, Серёга взялся за ум и поступил на работу? Говаривали, что отец его занимался сапожным ремеслом. Похоже, и Рыжий у него кое-чему нахватался. На какие-то гро́ши прибарахлился же. Угощение гостям купил. И Кимка у него уже чаёвничает, наверное. Так я размышлял в предроковые минуты.
Моё молчание и нерешительность Серёга понял по-своему. Обняв меня за плечи, увлёк за собой, приговаривая:
— Кончай ломаться, как целка. Канаем на хату. Поштефкаем, [518]и к своим предкам побежишь… Седня субота, они вкалывают, а вечерком завалишься — самый рас.
…Если б тогда я мог предположить, на сколько лет совершенно иной жизни, вернее существования, уводят меня «дружеские объятия» Серёги, я, наверное, рванул бы от калитки с небывалой резвостью и скоростью, не оглядываясь, как от бешеной собаки со слюнявой пастью. Но тогда…
С неохотой, с внутренним напряжением, сопротивлением, огромным нежеланием, будто что-то и кто-то удерживало меня, я всё-таки переступил стёртый наполовину порог калитки и вопреки внутреннему неприятию сделал первый шаг на территорию двора. Ох, как много раз впоследствии я вспоминал этот шаг, в прямом смысле — роковой. Эти слова — не оправдание, а запоздалое раскаянье. Осознание произошедшего.
— Не бзди — быстро кончаем «банкет», — утешал меня Серёга, — и разбежимся.
Это «ненадолго» днём позже обернётся четырьмя с половиной годами каторги. По крайней мере, именно такими они мне запомнились на всю жизнь. Откровенно повторяю, если б я мог предположить, догадаться — рванул бы что есть силы вниз по улице, не оглядываясь. Но я не послушал себя, свою интуицию, самого безошибочного советчика и предсказателя: беда ждёт тебя! И поплатился за совершённое против собственной воли. Вернее, по безволию.
Меня тогда, двадцать пятого февраля, честно признаться, задело Серёгино замечание, что я «ломаюсь». Да и мысль мелькнула: чего дрейфить, если «на хате», как выразился Воложанин, ждёт меня мой старый дружище Кимка? Я не задал себе логически напрашивавшийся вопрос: от кого, откуда он узнал, что я возвращаюсь с работы? Как во сне перешагнул невидимую роковую черту, всего-то шаг с тротуара в Серёгин двор.
И до сих пор нет никакого оправдания этому единственному шагу, в нём, как в ящике Пандоры, заключались мои беды почти всей последующей жизни. Одним из «персонажей» этого ящика явился вечный вертухай, [519]который постоянно — и сейчас — стоит за моей спиной.
Я пересилил себя, хотя мне очень не хотелось, повторяю, идти к Воложанину, словно что-то необъяснимое удерживало, не пускало меня, подсказывало: не смей! беги отсюда! немедля!
Но я пошёл, бормоча:
— Ну, если ненадолго…
— Да ты чево заминжевал? [520]Я тебя чо, Гоша, на удавке тащу, ли чо ли? — как будто обиженно произнёс Серёга, остановившись у ворот. — Я приглашаю. Из уважения. Не хошь…
Это был верный «шахматный ход». Мат. Назад я уже не мог повернуть. И поэтому моментально появилась «спасительная мысль»: а что, собственно, в том дурного, если я соглашусь на приглашение?
— Не минжуюсь я, с чего ты взял? Тем более у тебя уже Кимка. А я с ним давно не видался…
Мы проследовали во внутреннюю часть двора, ещё по пояс заснеженного. Сугробы покрыты с южной стороны льдистой бахромой. Низ края протоптанной глубокой тропинки похрустывал под моими кирзовыми сапогами. Узкая, налево, дорожка вела через огородец к хатёнке, с крыши которой свисали сказочной красоты прозрачные, сверкающие в солнечных лучах сосульки разных размеров — в ней обитали Серёга с матерью. Рядом, справа, притулился дровяник. Весна в этом углу почти ещё не началась. В сравнении с улицей. Только разве хрустальные, без капели, сосульки, свисавшие с низкой крыши, — с утра по-зимнему морозило.
Глядя на всю эту красотищу, я никак не мог освободиться от мысли: почему что-то меня останавливает, словно кто-то невидимый пытается препятствовать, а я упрямо пробиваюсь вперёд? Сопротивляясь себе, я, не желая того, не слушая себя, покорно делал шаг за шагом, почти упираясь в спину Серёги, словно отталкиваясь от неё и притягиваясь одновременно.
Взошли на первую ступеньку поскобленного крылечка, и тут же вслед за моим поводырём я оказался в жарко натопленной комнатушке, большую часть правой стороны которой занимала показавшаяся мне огромной, до потолка, русская печь. Нас тут же встретил бурными восклицаниями Кимка, высокий, с пробивающимися тёмными усиками, вставший из-за небольшого стола с лавки и полезший обнимать меня. Успел я скользнуть взглядом по хмурому, с опущенным взглядом, лицу Витальки. Меня равнодушие его не удивило и не оскорбило — он, сколько помню, всегда был таким, особенно став юношей, — девчонки липли к нему: красивый! Но возомнил он о себе гораздо раньше, ещё мальчишкой. Считаю, непомерно лестное внимание к своей особе и погубили его несколько лет спустя. Об этом — не сейчас. Да и это всего лишь предположение.