Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Случайно взглянув на кисти рук мертвого, лежащего в гробу в восемьдесят шестом году отца, белые и пухлые, как у неработавшей физически женщины, и небольшие, словно у подростка, я оценил справедливость маминых упреков, когда она мужа в сердцах называла «белоручкой»… Но какими чугунными они мне чувствовались, опускаясь на мой затылок!

…Пошарив в верхнем ящике шкафа (буфет вынудила нужда обменять на продукты питания ещё во время войны), достал папки (благо, находился дома один) и извлёк отцовские документы. Раскрыл военный билет. Интересно: за что же он получил медаль, ту, «языковую». В документах значились ещё несколько: «За взятие Будапешта» и другие. Но не это меня удивило и не воинское звание «ефрейтор», а должность: «писарь». А ведь об этом он ни разу даже не заикнулся. Понимаю, что и писарская должность на фронте нужна. Но для него она часто слушила жизненным щитом. Чтобы облегчить своё существование.

В моём сознании никак не соединились в один образ: лихой разведчик-диверсант, на своём горбу волокущий полузадушенного фрица, и писарь, притулившийся в землянке рядом с командиром. В свободное от писарских дел, что ли, занимался он бросками через линию фронта? Разве так бывает? Вероятно, бывает. В Челябе его обучили диверсионному делу, а на боевой линии потребовался грамотный штабной писарь. Командир приказал — рядовой Рязанов выполнил. А я в глупое положение попал: всем знакомым пацанам растрезвонил, что отец у меня диверсант-разведчик. Но ведь я и сам не знал, что его на писарскую должность назначили. Или перевели. Приказ не обсуждается.

В общем, с той поры в моём представлении об отце как отважном вояке зародилось некое сомнение. Героический ореол постепенно начал тускнеть. Хотя теоретически я допускал, что такой случай мог произойти в действительности. В таком случае, почему сомневаюсь в отце? А насчет писаря — я уже упоминал об отличном каллиграфическом подчерке отца. Вероятно, эта способность и определила его место в боевом строю советской армии. И профессиональное знание канцелярского дела, обретённого ещё на гражданке. И стыдиться следует мне, а не ему, что столь упрощённо, по-детски рассуждал. Подумал: сказываются личные обиды. И отношение.

Теперь читателю легче представить, в какой семье и обстановке я рос и воспитывался. Существует и широко бытует вера, что ребенок, повзрослев, становится другим. Возможно, так бывает. Иногда. Но мои многолетние и многочисленные наблюдения дают основание утверждать: заложенное в основу остается навсегда. И развивается сообразно обстоятельствам. От кого я мог узнать, кроме, как мне тогда думалось, выжившей из ума бабки Герасимовны и её уверенных, на всю мою жизнь, предсказаний: что меня поджидает, какой великий град напастей и другие, по её выражению, «муки»? Тем не менее впереди сияла и манила на подвиги целая жизнь, почти бесконечное количество лет, где всегда найдётся место тому, что, повторюсь, манило, — подвигу. Как мираж в пустыне. Но жизнь-то вокруг меня и во мне бурлила настоящая: вот она, а вот я, думал, мы одно целое. И отражение в зеркале это подтверждало.

…Сейчас, в тихий теплый летний вечер сорок восьмого, вышел в давно ставший родным двор, где каждая травинка, каждый камушек знакомы на глаз и на ощупь, где под крышей большого старинного дома живёт тихая красивая, самая красивая на свете, девочка по имени Мила, а над тёмной, в сумерках, крышей её жилища всегда висит в одном и том же месте — посередине — крупная хрустальная Голубая звезда.

Не знаю, существует ли в природе хрусталь столь яркой голубизны, но мне эта звезда всегда виделась сотворённой из мерцающего кристалла неповторимого нежного цвета и острых игл — если прищуриться.

Я её любил и всегда при встрече произносил про себя:

— Здравствуй, Голубая звезда!

А после прекращал насвистывать мелодию, запавшую из какого-нибудь фильма, и шептал, хотя кто меня мог услышать, кроме Голубой звезды:

— Здравствуй, Мила!

Даже если в окнах Малковых не светилась лампа под оранжевым шёлковым абажуром и не виднелась склонённая над столом русая голова девочки с двумя косичками. Пусть Мила уже спит, я каждый раз повторял эту фразу, возвращаясь с концерта из сада культуры имени Пушкина или с позднего сеанса кино. По сути, я произносил бессмысленную фразу, для меня же она всегда была наполнена, сам не понимаю, но очень дорогим содержанием. Наверное, безграничной радостью, что живёт на свете такая девочка, просто живёт. И всё. Ведь своим внутренним взором я даже в сумраке вечера, во тьме ночи видел её глаза, мерцающие, как моя Голубая звезда, и не только очи её, но даже поры кожи на бледных щеках. Когда на экране моего воображения возникало лицо Милы, меня охватывало то необъяснимое чувство тихой радости, которое я не мог понять разумом (ведь все остальное я понимал), и оно наполняло меня всего. Иногда эта вроде бы беспричинная радость взрывалась, становилась бурной и пронизывала каждую клеточку моего организма, захлёстывала до спазма в горле, и мне хотелось петь, мчаться с бешеной скоростью куда-то, не чуя собственных ног, даже — лететь! Так, как иногда летаешь во сне. И всё это творилось со мной, потому что на белом свете существует эта девочка.

Конечно, я полностью осознавал: все мечты о Миле — сладостный самообман, я никогда не посмею сказать ей заветное слово, потому что не достоин её. Кто я сейчас? Работяга. И ещё несколько лет мне придётся навёрстывать упущенное. Но с Милой мне никогда не встать на одну финишную черту, у неё — своя личная жизнь, у меня — своя. И едва ли наши пути пересекутся. Разве что на дорожке, ведущей на улицу.

Но жизнь оказалась более жестокой и беспощадно посмеялась надо мной. Даже пытки оперов седьмого отделения милиции города Челябинска выглядят в сравнении с этой встречей невинной шуткой. Не посмею никогда прикоснуться к ней, к её нежной и, кажется, хрупкой коже — не дано мне будет ощутить её телесную теплоту… Уже тогда я достоверно знал, что никогда не встану перед ней на колени и не произнесу срывающимся от волнения голосом: «Будем вместе всю жизнь, до последнего вздоха — ты и я». Это откуда-то из старинного романа. Или из пьесы.

Я абсолютно уверился, что не достоин этой девушки, — так оно и было. И поэтому она недостижима для меня.

Мила иногда снилась мне, но даже в сновидениях я не смог прикоснуться к ней. Не говоря о том, чтобы обнять. Поцеловать.

Хотя сны с поллюциями уже посещали меня. Но не однажды та являвшаяся во сне не оказалась Милой. И я, к непростительному сожалению, сблизился с девушкой. Наяву. Мне её «уступил на раз» товарищ по улице Женя Глотёнок. Я проболтался ему, что девственник. Отказаться было невозможно: сразу разнёсся бы слух среди знавших меня, что я «неспособен». И я не устоял перед позором и соблазном. Хотя после сожалел о происшедшем до слёз.

Плотская любовь, да ещё с девчонкой мало мне знакомой, и само совокупление вызвали во мне отчаянное разочарование. Своей обыденностью. К тому же, мне показалось, ей было все равно, с кем совокупляться. Или она ожидала от меня чего-то большего. Не ведаю. Но вместо радости я испытал угнетение. И угрызение совести перед образом той, которую любил. Я перешагнул черту, за которой началась моя другая, сугубо личная, жизнь. Навсегда без Милы. То, что я сумел получить от Светланы (Женька называл её Светкой), оказалось какой-то жалкой пародией на Любовь, придуманную мною.

В моём сознании она, возможно, неплохая девушка, которой просто требовался парень, чтобы удовлетворить плотское желание, — и всё. Что и произошло. Но выглядела она куклой, живой куклой. Я убедился, что больше не смогу с ней встречаться. Если б Женька даже поделился. И продолжать делать то, что мы сделали. На дедовой железной кровати в сарае.

Я честно признался ей о невозможности дальнейших встреч. И обидел.

— Не хочешь — не надо, — оскорбилась она. — Подумаешь! Я снова к Женьке пойду. У меня парни и ещё получше есть.

И перед подъездом её дома по Цвиллинга, тридцать шесть, она отомстила мне за мою глупую неблагодарность.

150
{"b":"161901","o":1}