— Какое событие, голубчик? — спросила Мэри.
— Нечто вопиющее, ужасающее.
От Барбары, поглощенной чтением статьи, никакой реакции не последовало.
— Ты уже совершил нечто вопиющее и ужасающее, — сказал Дьюкейн. — Думаю, тебе стоит тем и удовольствоваться на стезе твоих преступлений.
— Вопиющее по отношению к тебе самому или к кому-нибудь другому? — заинтересованно осведомился Тео.
— Поживете — увидите.
— Ой, до чего ты нудный! — вскричала Барбара.
Она отшвырнула журнал и выбежала на газон перед домом. Через две минуты она уже заливалась смехом вместе с близнецами.
Пирс сел на подоконник и принялся сосредоточенно рассматривать «Сельскую жизнь». Щеки у него горели, из глаз, казалось, вот-вот брызнут слезы. Трое за столом поспешно перевели разговор на другую тему. Мэри спустя минуту поднялась и что-то неслышно сказала Пирсу, но тот лишь мотнул в ответ головой. Она прошла на кухню. Дьюкейн, загасив сигарету, последовал за ней. Объединенное присутствие Кейт и Октавиана угнетало его невыразимо.
— Я не могу помочь вам чем-нибудь, Мэри? Уж не посуду ли мыть вы собрались?
— Нет, этим займется Кейси. Она сейчас вышла в огород взглянуть, не наберется ли там артишоков на вечер. Они так рано поспели в этом году! А я схожу отнесу Вилли малины.
— Можно, я с вами?
— Да, конечно.
Ни к чему я ей там, подумал он. Ладно, только дойду до коттеджа, и все. Куда мне теперь девать себя?
Поверх кухонного стола, густой и вязкий, реял аромат малины. Мэри накрыла корзинку белой салфеткой, и, выйдя из задней двери, они пошли вдоль цветочного бордюра по выложенной галькой дорожке. Жара все не спадала. В цветках львиного зева усердно копошились мохнатые крупные оранжевые пчелы. Стайка щеглов, снующая в поисках зерен у подножия кирпичной ограды, снялась и скрылась в широкой листве бледно-зеленой катальпы.
— Взгляните на этот чертополох! Сразу видно, что у садовника отпуск. Надо мне заняться прополкой. Кейси терпеть ее не может.
— Давайте я займусь прополкой.
— Не выдумывайте, Джон! Вы приехали отдыхать. Кейт в обморок упадет, если увидит вас за прополкой! А вам не жарко в такой рубашке?
— Нет, мне, признаюсь, скорее нравится обливаться потом.
— Ох, хорошо бы вы поговорили с Пирсом!
— То есть?..
— Надоумили бы его все-таки проявить характер в отношении Барб. Он только досаждает ей, а заодно и всем окружающим. Я знаю, как ему тяжело, но все равно — надо держаться. Я все пытаюсь уговорить его уехать в гости к Пембер-Смитам. Там у них даже яхта есть!
— Но если вам не удается уговорить его, то каким образом удастся мне?
— Я не пользуюсь у него авторитетом. А вы — пользуетесь. Вы могли бы поговорить с ним жестко. После того как вы его стегнули, вы очень выросли в его глазах! Как я и предсказывала.
— Что ж, попробую.
— Вот спасибо! А еще было бы хорошо, если б вы вызвали на серьезный разговор Полу. Она ужасно чем-то расстроена, а чем — не говорит, хотя я спрашивала ее напрямую. Но вам скажет. Она к вам замечательно относится, и у нее вы тоже пользуетесь авторитетом, как и у всех нас, впрочем. Прижмите ее к стенке без всяких и твердо спросите, в чем дело.
— Я сам очень хорошо к ней отношусь, — сказал Дьюкейн. — Пожалуй, я…
— Ну и прекрасно! А будет упираться — не отступайтесь. Вам просто цены нет, Джон. Вот на кого можно полностью положиться! Не представляю, что бы мы делали без вас.
— Да уж, вот именно, — сказал Дьюкейн.
Письмо от Джессики в результате по-новому сблизило Кейт с Октавианом — во всяком случае, по-новому для Дьюкейна. До сих пор он никогда не испытывал мужской ревности к Октавиану. Сейчас — испытывал. Он не сомневался, что факт его неверности разгласили и обсуждали. Разумеется, Октавиан о том не проронил ни слова. Ходил по дому, загадочно улыбаясь, как никогда похожий на упитанного, позлащенного солнцем Будду. Кейт избегала оставаться с Дьюкейном наедине. У него было впечатление, что она совершенно не в состоянии разобраться в собственных чувствах. Возможно, она приветствовала бы попытку со стороны Дьюкейна — отчаянную попытку — объясниться, оправдаться, опутать это катастрофическое «данное в чувствах» хитросплетением слов и эмоций. Однако Дьюкейн, не в силах заставить себя возвратиться в Лондон, не в силах был и заставить себя поговорить с Кейт. И более того, чувствовал, не зная толком почему, что ему не следует говорить с нею. Вместе с тем он понимал, что из-за его нежелания объясниться сейчас, равно как и неспособности объясниться сразу, все это, вероятно, выглядит значительнее и серьезнее, чем есть на самом деле.
А впрочем, так ли уж это было незначительно и несерьезно? Да, для себя он свел эту историю к пустяку, умышленно охладив в себе чувства и притупив мысли, но ведь Джессике — разрешил пребывать в выдуманном мирке ее желаний. Теперь он ясно видел, что это была ошибка. Испытав, как удар, всю силу исходящего от Джессики чувства обладания, Кейт вряд ли нарисовала себе неверную картину. Состояние, в котором жила Джессика, было реальностью. И если у Кейт осталось впечатление, что они с Джессикой все еще любовники — фактически любовники, — нельзя сказать, что это было всецело ложное впечатление.
Когда Дьюкейну в министерство позвонил Макрейт, Дьюкейн, естественно, послал его к черту. Весь разговор их продолжался примерно полминуты. До того Дьюкейн всячески пытался связаться с Джессикой. Десять раз ей звонил, писал записки, отправил телеграмму с просьбой позвонить ему. Трижды приходил к ее дому, но все напрасно. И такое — со стороны Джессики, которая, как ему было известно и от чего теперь щемило сердце, еще недавно целыми днями сидела дома в надежде, что он ей напишет или позвонит! Чувства, с которыми он уходил от ее запертой двери, подозрительно напоминали возрождение любви. После третьего звонка по телефону он уже не сомневался, что она стала первой, кого настигло Макрейтово злодейство, и испугался, уж не покончила ли она с собой. Образ Джессики, бледненькой и длинноногой, в платьице выше колен, лежащей на кровати, свесив на пол костенеющую руку, преследовал его по дороге от ее дома, чтоб снова явиться ему во сне. Однако, поразмыслив, он решил, что это маловероятно. В любви Джессики всегда присутствовала доля обиды. Теперь из спасительного эгоизма она его возненавидит. Думать об этом было грустно.
Раздумья его о Джессике, при всей их смятенности, протекали в пределах однообразной черно-белой гаммы. Ему приходилось напрягать воображение, чтобы представить ее себе наглядно. Она словно бы превратилась в бестелесный недуг, поразивший собою все его существо. Совсем иными были мысли Дьюкейна о Джуди Макрейт. Сцена в собственной спальне запечатлелась в его памяти с отчетливостью галлюцинации и вспоминалась все время, как бы паря беспрестанно в поле его зрения наподобие ромбовидного свечения, что возвещает потрясенному святому о присутствии Троицы. По большей части его грызло сожаление, что он не совершил с Джуди акт любви. То был бы честный поступок, твердил ему внутренний голос, на что другой внутренний голос возражал, что это ошибочное суждение. Когда ступаешь на ложный путь, все твои суждения смещаются. Лишь при условии того-то да сего — чего на самом деле и в помине не было — он мог бы с чистой совестью расценить акт любви с Джуди как честный поступок. У порока есть своя логика, и Дьюкейн ощущал опасность поддаться ей. Но все равно прекрасное тело простертой перед ним Джуди, его абрикосовый оттенок, тугая, глянцевая, тяжеловесная плоть преследовали его неотступно, с мучительным, томительно локализованным упорством.
И вот в такую минуту, рассуждал сам с собой Дьюкейн, когда я погряз в унизительной неразберихе и выведен из душевного равновесия, я должен быть призван в судьи другому человеку! О Биранне он тоже думал постоянно, — вернее, его повсюду сопровождал бесплотный, призрачный Биранн, назойливо держась как можно ближе. Призрак не предъявлял ему обвинений, лишь нависал перед ним то справа, то слева, время от времени как бы сливаясь с ним воедино. Дьюкейн не представлял себе, как можно выгородить Биранна. Перспектива погубить его, поломать ему карьеру, навлечь на него позор и поругание представлялась ему столь ужасной, что Дьюкейн прямо-таки физическим усилием гнал от себя мысль о ней. Однако иного выхода не было, и он знал, что спустя некоторое время, пусть не сразу, вынужден будет обратиться в бесстрастную судейскую машину, а все прочее — неважно и не имеет отношения к делу. Умолчать о признании Радичи было невозможно. Оно являло собой предельно четкий и убедительный ключ к загадке, которую Дьюкейну поручено было разгадать. В любом случае, совершенно независимо ни от какого расследования, скрывать факт убийства недопустимо, человек просто обязан не допустить его сокрытия. Поскольку упомянутые соображения были неоспоримы и окончательны, Дьюкейн мог без особого трепета сознавать, какими бедами грозило бы ему такое сокрытие. Он не любил постыдные тайны и меньше всего желал бы разделять подобного рода тайну с таким человеком, как Биранн, к которому не питал ни приязни, ни доверия. К тому же на горизонте в данном случае маячил и Макрейт, которому могло быть известно больше, чем полагал Биранн. Дьюкейн знал, что, если бы впоследствии обнаружилось, что он умолчал о наличии столь первостепенной важности документа, это обернулось бы гибелью для него самого.