Вот таким-то путем попал я в легионы… Зачислили меня в третий, который почти весь был перебит. Генерал Шерер стал отступать. Батальоны первый и второй в своих дивизиях, третий с французской полубригадой и двумя пушками, под командой Косинского, в передовой охране в Рольта Веккиа прикрывал лагерь дивизий Виктора и Гренье от Маренго до Кастелетто. Но французская армия не могла уже больше держаться, ее могли окружить, и французские генералы решили поэтому отступать. Главные наши силы пошли в Мантую, а нам, двум сотням новых солдат, генерал Шерер – чтоб его на том свете черти припекли! – приказал запереться в миланской крепости, которая могла защищаться всего несколько дней. Знали мы, что вот-вот окружат нас австрияки, как море, и что, как только мы сдадимся, свернут нам шею. На наше счастье, опозорившийся Шерер оставил командование. А генерал Моро [400]сейчас же отменил жестокий приказ. Уходя за Тичино, он взял нас с собой. Легион Вельгорского был окружен в Мантуе, сообщение с ним было прервано. Пошли мы с итальянской армией. Были в бою под Валенца… Ожила былая доблесть, вспомнились старые времена. Вскоре генерал Макдональд, [401]уходя из Неаполя через высокие итальянские горы, пришел, на свою беду, в Треббию и завязал там ужасный бой. Потом он соединился с итальянской армией и пошел под командой генерала Жубера. Бой под Терцо, под Медезима! Погиб храбрый Жубер, настоящий солдат, когда рано утром, в третьем часу, шел со всеми в первой шеренге… Тридцать тысяч нас дралось [402]в тот день с раннего утра до поздней ночи против восьмидесяти тысяч. Генерал Колли [403]с батальоном французских мужичков да с двумя сотнями наших, которые назывались третьим легионом, прикрывал отступление. После Жубера погиб генерал Шампионе, [404]а вслед за ним – Массена.
Первый наш легион, от которого осталась половина, пришел со своим командиром Домбровским в Генуэзские горы. Там мы встретились. Ожили надежды. Грянула в наших рядах весть о возвращении из египетского похода «самого старшего Бартека», как звали тогда наши старые солдаты великого полководца.
Мы крепче сжимали винтовки в руках от одного только проблеска надежды, что вот-вот он явится перед нами и поведет нас через охваченную трепетом Вену. Нам чудились уже впереди Карпатские горы, [405]краковский рынок… В песне мы шагали уже по далеким краям…
Вот в эти-то дни мы вступили в город Геную, [406]и за нами захлопнулись его ворота. С суши, со стороны всех долин и гор, окружил нас генерал Отт, [407]а с моря английские суда под командованием лорда Кейта. [408]Прекратился подвоз продовольствия. Ни одно зернышко хлеба с той минуты не попало в город. Сначала нам стали давать по полпорции, потом по четверти, а под конец по два лота вонючего мяса на человека да по ломтику хлеба. Пришла беда страшная. Не только солдатам худо пришлось, но и всему городу Генуе. Стали люди как мухи мереть, и таскали их скопом туда, на красивое Кампо-Санто. [409]
За каких-нибудь две недели от гнилой пищи да от заразных болезней умерло двадцать тысяч человек. Из нас, солдат, привыкших к лишениям и трудной жизни, осталось всего восемь тысяч – сущих скелетов. Сидели мы на гребнях гор над городом, высматривая врага, как коршуны.
Наш брат поляк, знаете, не долго горюет. Вздохнет разок-другой в трудную минуту, выругается на чем свет стоит, да тут же и утешится каким-нибудь пустяком. И слышишь, уже песню поет… Ему лишь бы вместе быть, лишь бы друг дружки держаться, тогда все нипочем. А оставь даже самого доброго молодца на два дня одного, так он тебе так расхнычется, что хоть брось. Видели мы, как австрийские части рассыпались по долинам и далеко-далеко по голым утесам штыки на нас, скелетов, точили. Мы им кричали: «Подойди, подойди-ка поближе, ненасытный, да по дороге оборотись вороном, чтобы склевать нас без остатка!»
Вдали расстилалось широкое море. Как вспомню я его!.. Далекая синяя земля идет оттуда на две стороны света, на восток и на запад, и пропадает и тает в тумане небес и в тумане моря. Есть такое место, где не разглядишь уж ее, – ускользает от самого острого глаза, – и так долго ты на нее смотришь, чтобы непременно подметить, как уходит она вдаль между небом и морем, что даже слезы затуманят глаза. Ближний зубец гор, Портофино, врезался в море с левой стороны, а с правой стороны, за городом Савоной, земля уже еле была видна. Оттуда далеко было видно, как колышется море, шумное, гульливое, переливчатое. Эх, море мое, море! Там я тебя узнал… Залив мой, залив… Высились там над ним голые скалы, а в их сожженные солнцем расселины впивался ястребиным когтем серый, колючий кактус. В ущельях лежали высохшие русла потоков – дороги, по которым ходят только злоба да ярость бури, рожденной в морях. Жили мы там на осыпях, где не найдешь тени, чтобы укрыться от жгучего солнца. Кое-где попадался там только кривой куст самшита, а под ним столько тени, что даже голову не спрячешь.
В последние дни обороны начался у нас сильный голод. Крутые улицы Генуи! Темные и узкие ущелья, куда никогда не проникает луч солнца!.. Когда случалось проходить по ним к порту, чтобы хоть из моря что-нибудь выловить на шпильку, согнутую крючком, эти улицы были пусты, точно все жители города вымерли. Когда мы бродили там, как бездомные собаки, в поисках хоть каких-нибудь объедков, чтобы хоть чуточку подкрепиться, мы не раз смотрели смерти в глаза. Просунешь, бывало, осторожно нос в темные холодные сени, сразу рявкнет на тебя итальянец, зеленый с голодухи, или дуло тебе прямо ко лбу приставит, а то еще на цыпочках, с кинжалом за рукавом, ходит, как молчан-собака. Не раз в отчаянии бродили мы так от одной норы к другой… А что толку? Все равно в животе было пусто.
Капитулировали, наконец, наши «бартеки» – Массена и Сульт. [410]Вышли остатки легионов из города по направлению к Марселю. Без гроша в кармане, без сапог и одежи, в рваных, истлевших лохмотьях, полуголые и голодные, побрели мы по французским горам. Зима была, дожди, беда! Исцарапаешь, бывало, искалечишь, изранишь босые ноги так, что они распухнут, как каравай хлеба, возьмешь дощечку, бечевкой к ноге вместо подошвы привяжешь – и пошел дальше. Лохмотья с плеч сваливались… Идем, бывало, через итальянские деревни в приморских Альпах, смеются над нами красивые девки, стоя на пороге своих каменных домов, и пальцем показывают на наши наряды. Только ранцы у нас целы да шапки. А то все дыра на дыре. Срамота! Тут господа командиры давай нас подбадривать! Идет это наш Слонский, парень видный, бравый молодец, идет твердым шагом, важно так и гордо. Мундир на нем белой ниткой в ста местах починен, сапоги каши просят так, что по всей шеренге слышно. Кишки марш играют, что не нужно нам никакого оркестра… А ему все нипочем! Ус у него топорщится, сам он надулся, напыжился, точно три обеда сразу съел, мина такая, что сам черт ему не брат.
– Держать строй! – рявкнет, как услышит, что мы в шеренгах покряхтываем. – Равняйсь! Знай, братцы, что Речь Посполитую в ранце несешь!
Сразу бодрей зашагаешь и голода не чувствуешь.
Трепка медленно ходил по комнате. Время от времени он останавливался и покачивался, прислонившись к стене. Сквозь зубы он безотчетно насвистывал любимую песню.
Если встретимся мы взорами,
Я замечу перемену…