– Вырви у них фитили и погаси! Не дай священного праха!
Рафал бросился на канонира и вырвал у него из руки фитиль. Бросился на другого и вырвал у него из руки фитиль. Кинулся к третьему, но в ту же минуту пал на землю под ударами сабель и кулаков.
Когда по прошествии некоторого времени Рафал пришел в себя, он увидел, что лежит у стены, в узком переулке, который вел на Сандомирскую площадь. Рядом с ним лежал окровавленный князь. Несколько солдат пробежало по переулку. Слышался гром ружейных залпов, треск далекого пожара… Кто-то подложил Рафалу под голову руки, поднял его с земли и посадил на камень. Над ним склонилось лицо одного из товарищей. Человек этот торопливо шепчет:
– Беги отсюда! Скройся поскорее! Если не убежишь, тебя через минуту расстреляют… Они уже ищут тебя… Беги!
Рафал понял этот совет. Он огляделся. Рядом князь Гинтулт… Над князем склоняется и обмывает ему водой лицо австрийский солдат. Что это значит? Через минуту этот солдат берет князя за плечи, взваливает его себе на спину, самого Рафала тащит за рукав. Они идут вместе, бегут… Впереди пожар. Над огромным пепелищем стелется белый дым и летят искры. Они идут как во сне между сожженными домами, между грудами тлеющих головней. С Пепшовых гор по городу палят пушки; из-за Вислы то и дело летят зажигательные бомбы; пущенные с сандомирских полей, над городом со свистом проносятся ядра. Кругом ни живой души… Рафал, а за ним солдат, который несет князя, бегут опрометью, озираясь и осматриваясь. Они завернули не то в мощеный двор, не то на погост, который после пожара, уничтожившего все постройки вокруг, трудно было узнать.
Идя наугад, они в глубине длинного двора наткнулись на круглый склеп, или покойницкую. Толкнули дверь, запертую на ржавую щеколду, и по полуразрушенным ступеням сбежали в глубь темного подземелья. Они увидели там толпу людей. Женщины, склонившиеся над колыбелями, встретили их криком ужаса, дети прятались по углам. Михцик сделал им знак рукой, чтобы они молчали. Оглядевшись во мраке, он увидел продолжение подземного хода. Они направились туда. Груды обрушившихся камней преграждали им путь. В непроницаемом мраке они ползком пробирались по душным переходам, широким пещерам, миновали арки и тесные коридоры. И вдруг в одном месте блеснул свет! Холодный, чистый воздух… Вверху в сводчатом потолке они увидели окошечко. Усталый солдат положил князя на землю. Он скинул с себя свернутый плащ и бросил его на мокрую землю, снял оружие… На плащ он положил I интулта, а рядом с ним Рафала… Сам уселся в углу.
Князь медленно приходил в себя. Он тяжело дышал, кашлял, бессильно стонал. Ольбромский огляделся по сторонам. Сначала он увидел только серый, словно поседелый, густой мрак. Из окошечка падала ровная полоса полусвета, внизу она рассеивалась и пропадала. Но, когда глаза Рафала привыкли к темноте, он увидел в глубине какой-то серый холм, словно пологий курган…
Юноша поднялся с своего места и подошел поближе. Пещера, обширная в глубине, была завалена человеческими костями. В слабом свете выступали на черепах лобные кости и скулы, лучи его неуловимо скользили по страдальческому оскалу, по скрюченным пальцам и воинственно вытянутым костям рук. Пришелец затрепетал – ему почудилось, что груда костей смеется над ним в тишине…
Угловая комната
В ночь на тридцатое июня, после того как австрийцы окончательно оставили Сандомир, сдавшийся на капитуляцию девятнадцатого июня, Рафал Ольбромский, князь Гинтулт и солдат Михцик тайно покинули город. Собственно говоря, занять Сандомир должны были казаки, [573]переправлявшиеся на лодках через Вислу. Михцик, переодетый в мундир уланского полка Дзевановского, раздобыл где-то в городе клячонку для себя и лошадку получше для Рафала. Уланский плащ, притороченный к двум седлам, служил ложем для тяжелораненого князя. Путники выехали под утро через Краковские ворота. Уже брезжил свет, и Рафал увидел, во что обратился город. Ни следа от палисадов! Все сравнено с землею и сожжено дотла. Ямы и рвы, которые народ рыл с таким усердием, засыпаны; от укреплений ни следа. Негодование, самое благородное из человеческих чувств, овладело им на минуту при виде полного уничтожения плодов тяжкого труда. Однако эту вспышку негодования, как молотом, подавила всепоглощающая мысль:
«Теперь в Тарнины!»
Всадники вскачь спустились с горы. В покинутом, беззащитном и сожженном городе никто в эту ночь не спросил у них пароля. Утренняя заря, разливаясь над долиной Вислы, осветила повсюду пожарища, землю, разъезженную орудиями, потоптанные хлеба. Путники во весь опор помчались к Самборцу. чтобы выбраться на поля, в овраги до того, как встанет день. Всходило солнце, когда за Горычанами они свернули вправо, в овражек, и поехали по узкой извилистой дороге. Далеко, далеко на холме виднелись Тарнины. Лошади шли по колее и терлись боками. Всадники приторочили повыше плащ и подняли раненого. Лицо у него было землистое, глаза стеклянные. Бессвязные слова слетали с почернелых губ. Рафал мечтал только о том, как бы доставить князя живым в Тарнины. В Сандомире раненого негде было держать. Госпитали были переполнены офицерами и солдатами; в частных домах царили паника и нищета. К тому же на них обоих пала тень подозрения, не оставлявшая их ни на шаг. В течение ужасных дней капитуляции, отхода к Завихосту польских войск и хозяйничанья в городе австрийцев Рафал раздумывал о своем положении. Как могло случиться, что из офицера, подававшего такие надежды, которому так улыбалась судьба, он превратился чуть ли не в изменника, в подчиненного, самовольно нарушившего приказ генерала? Как могло случиться, что вместо офицерского креста он сам, собственными руками предал себя полевому суду и позорной смерти? Он сам это сделал… как странно… Вот он снова возвращается домой не как победитель и герой, о чем он столько мечтал, а как офицер, исключенный из полковых списков… Он сам это сделал… Юноша думал об этом, глядя на родные поля, волнуемые ветром на необозримом пространстве, на поля сандомирской пшеницы, темные, окропленные росой… Хор жаворонков заливался в небесах… Утренний туман вставал в оврагах.
За Хобжанами путники свернули влево к Копшивнице. По обе стороны дороги хлеба были прибиты к земле и потоптаны полками конницы, направлявшейся к Поланцу. Всадники с большой осторожностью обследовали сосновый лесок на холме, опасаясь, не засел ли там австрийский патруль. Но лес, окутанный сизым туманом, был пуст и наполнен лишь ароматом смолы и свистом зябликов. Всадники во весь дух помчались в долину Копшивянки и приблизились к цели. Вот и родной сад открылся взору Рафала! Он весь окутан густою мглой… Посредине его сбегает по косогору аллея вишен. Вся она, как рубинами, осыпана вишеньем, вся облита чудесной рубиновой краской. Иволги покрикивают в чаще старых вишневых деревьев с потрескавшейся корой, с листьями мягкими и нежными, как женские волосы; сороки и вороны с раннего утра усердно клюют на макушках деревьев несравненные ягоды, пока люди не проснутся и не спугнут их. Еще тень в саду, напоенном тысячью ночных запахов, еще мрак под широкими кронами больших яблонь, вокруг стволов груш, ветви которых под тяжестью плодов уже склонились к земле, Буйно разросся дикий хмель, прихотливый незнакомец, которого раньше не видел тут Рафал, увил гнилые жерди забора и закидывает свои плети на ветви соседней ели. Дикие деревья выросли на диво. Вершина молодой лиственницы купается в небесной лазури, а блестящие листья клена, темные листья грецкого ореха колеблет утренний ветерок. Снизу, из лощины, повеяло от гряд запахом клубники. А там, еще дальше, непролазная чаща малины, высокий можжевельник, обрыв и макушка старого береста…
Мимо двух дуплистых сестер-ив путники по косогору быстро въехали во двор. На крыльце уже сидел на жесткой скамеечке старик Ольбромский в своей облезлой бекеше и неизменной конфедератке. Увидев неожиданно всадников, он вскочил с явным намерением заблаговременно ретироваться. Но было уже поздно. Суровый и сердитый старик стал, насупясь, спускаться по ступенькам вниз. Рукой он теребил свою конфедератку, точно собираясь снять ее и поклониться приезжим. Молниеносными взглядами пронзал он гостей. И вдруг лицо его, сморщенное как печеное яблоко, просветлело… Губы судорожно перекосились… Старик, как ребенок, зарыдал на груди сына…