Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Трагизм этого происшествия кончился лишь тогда, когда профессор удалился и место его занял старичок, весьма преклонных уже лет, каноник Анджей Тшцинский, преподававший физику. Он пришел продрогший до костей, в поношенной сутане, с взлохмаченными седыми космами на голове. Чтобы разогреться, старик Белел служителю принести стакан кофе и булку. Он должен был как раз привести своим слушателям доказательства de porositate corporum. [244]Кофе и булка оказались прекрасным материалом для наглядной демонстрации философам истинности его доказательств. Весьма довольный таким удачным стечением обстоятельств И не желая терять понапрасну времени, знаменитый автор «Опыта исследования пятен сырости на стенах Краковского университета» стал прихлебывать теплый кофе и, макая в него булку, с увлечением провозглашать истину о проникновении кофе с сахаром в надкушенную булку. Тем временем Яржимский, которому что-то не везло в карты, подмигнул одному из товарищей, и тот стал заговаривать физику зубы. Каноник подошел поближе к партам и дал вовлечь себя в ожесточенный спор. Тогда Яржимский за его спиной пролез на середину класса, выпил кофе и съел булку. Он проглатывал уже последний кусочек, когда старик вспомнил про недопитую чашку.

– Ubi est mea caff a? [245]– спросил он в изумлении, обращаясь к аудитории.

Яржимский вытер губы, вежливо поклонился и ответил:

– Caffa et bucella per attractionem corporum venit ad meum stomachum. [246]

Материала для дальнейших опытов не осталось, каноник поэтому скорчил озабоченную гримасу и стал жаловаться на холод. Наконец, не ожидая конца урока, он отправился пить кофе домой.

Укромный уголок

Весной того же года Рафал поссорился с товарищами, особенно с Яржимским, и почувствовал, что почва в Кракове ускользает из-под его ног. Ему отказали в квартире, он в пух и в прах проигрался в карты, на него свалилось сразу столько неприятностей, наконец, ему так надоело посещение коллегии, что он решил уехать… Но куда? Долго он боролся с собой, пока, наконец, не принял решение: не говоря никому ни слова, взял и отправился домой.

Явился он домой в первых числах апреля, перед пасхой. Снег уже сошел, хотя кое-где в оврагах и лежал еще черными полосами. Двери хат были уже открыты, точно навстречу медленно приближающейся весне. Вдалеке, на пригорке, он увидел родное гнездо. Каким желанным и дорогим показался ему этот низкий, серый, с белыми стенами дом! Когда наемные лошадки подъехали к крыльцу, Рафал не спеша сошел с брички и не велел вознице уезжать. Однако навстречу ему вышел сам старик кравчий и велел кучеру ехать домой, прибавив даже от себя злотый на пиво. Рафал был принят радушно. Его обступили и разглядывали как коробейника венгерца. Мать касалась руками его волос и украдкой гладила их, сестры дивились и восхищались, рассматривая весьма поношенный фрак и потертые чулки. Даже старик отец, хоть и был надутый и хмурый, дал сыну наговориться досыта и даже сам иногда смеялся, задавал вопросы и сочувственно поддакивал. Когда вспомнили Петра, – послышался плач. Сердце у Рафала размягчилось, и глаза наполнились слезами. Была даже такая минута, когда ему, как блудному сыну, захотелось броситься к ногам родителей и покаяться в своих самых тайных грехах, совершенных в Грудно и Кракове. Но эта минута быстро пролетела, и до излияний дело не дошло.

После пасхи, во время которой все соседи интересовались Рафалом, наступила пора сева, полевых работ. Старик кравчий велел спрятать фраки и чулки экс-философа в шкаф, а в угловую комнату принести деревенский костюм: холстинную куртку, такие же шаровары, сшитые собственным портным Юдкой, грубые сапоги, сделанные собственным же сапожником Вонсиком, и соломенную шляпу, которую уже в прошлом году носили члены семьи и которую из собственной пшеничной соломы сплел пастух Иоахим… Сапоги были уродливые, огромные, как лопаты, с подковами на неотделанных каблуках, с голенищами, на которых некрашеная юфть светилась из-под сала и какой-то вонючей черной смазки. Натягивая на изнеженные ноги эти корабли, Рафал содрогнулся от отвращения и залился краской стыда. Он вспомнил о княжне Эльжбете.

«Вот бы увидала она меня в этом наряде! – подумал он, трясясь от докучного горького смеха. – По крайней мере у нее был бы хороший предлог посмеяться от души».

Тем не менее Рафал надел домашний костюм и отправился в поле, куда ему велели. Он заглушил в душе все чувства, умышленно старался не предаваться самым сладким воспоминаниям. Целые дни он проводил в поле среди серых сандомирских пашен, над которыми уже поднималась легкая пыль. Он ходил за плугом, следил за севом, ездил на простых телегах с мешками и на рабочей лошаденке по всяким делам. Он быстро загорел, руки у него огрубели, прическа à la Titus превратилась в прическу à la Бартек. [247]Рафал сказал сам себе, что все, что было до сих пор, было худо. Он решил слушаться во всем родителей и ничего от них не скрывать. Он будет думать так, как думают они, он будет поступать так, как хотят они. Юноша твердо решил забыть о своей любви к Гелене, которая со своей опекуншей проводила время то в Берлине, где они вели какой-то процесс по наследству, то летом на водах в Бардыеве, в Венгрии.

Чтобы совсем изгнать из памяти девушку, юноша как бы творил над собой жестокие заклинания. Он нарочно уезжал верхом далеко в поле, откуда видны были Дерславицы. Он останавливался там и смотрел на сереющие вдали, на горизонте, купы деревьев, подобные облакам. Эти купы всегда сохраняли одинаковую форму, всегда виднелись, как марево, которое застыло в воздухе и не может растаять. Рафал не хотел позволить себе думать о дерславицких деревьях, о тамошнем саде, не хотел сжалиться над собой и дать волю тоске по цветам, которые цвели там на рабатках под тихо скрипевшими ставнями. Он заставлял себя быть равнодушным, смеялся над собой, острил и подтрунивал над своей глупостью и рассуждал так умно, как будто его слушала вся семья в полном составе. Он поворачивал лошадь и уезжал домой спокойный и уверенный в себе. Случались, однако, у него и минуты колебаний.

Однажды он неожиданно забрел на край поля, тянувшегося по взгорью, с двух сторон окаймленному глубоким логом. Это было в конце апреля, когда только стала пробиваться трава. В глубине оврага, у своих ног Рафал увидел прозрачную, нетронутую зелень затянутого ряской болотца. Легкие, полупрозрачные перламутровые облачка тумана, отливавшие лазоревым и розоватым цветом, курились над нагретой солнцем поверхностью болотца. И словно само солнце, между молодыми стеблями трепетала и блестела легкая волна на светло-лиловой воде. В эту минуту чудное облачко тумана незримой, неуловимой дымкой окутало душу юноши, приучавшего к трезвости свой ум. Он почувствовал себя в сетях сладостных ее искушений, смутно ощутил, как относительно все, что лежит за пределами ее таинственных, полных радости велений. Изумленными глазами, отуманенными весеннею дымкой, он смотрел на светлый лужок, обнимал его взором, с криком упоения, с трепетом впивался в раскрывшуюся перед ним картину. За порогом действительности, державшей его в тюрьме, он увидел, словно сквозь узкую щель, неизъяснимое колыхание трав и водной глади, извечное высшее чудо сил природы, зарождение жизни, весенние ее ростки. Словно перед душой его открылся на мгновение родник стихийного чувства и глубокого знания и показался чудесный омут вечных вод. Он услышал таинственное, проникнутое трепетом и творческим волнением дыхание и веление их, полушепот и полупеснь: «Помолимся!..» Это было такое особенное, единственное мгновение, что ему стало страшно. Но, прежде чем он успел опомниться, все исчезло. Исчезло бесследно, так, как будто и не бывало, словно весло разрезало гладь озера, и от него у борта быстрой лодки пошли вдаль лишь легкие круги.

вернуться

244

О пористости тел (лат.)

вернуться

245

Где мой кофе? (лат.)

вернуться

246

Кофе и булка, по закону притяжения тел, попали в мой желудок (лат.).

вернуться

247

à la Бартек– то есть на крестьянский манер.

55
{"b":"159081","o":1}