Он вернулся к работе и за много недель, наполненных трудом, забыл бы навсегда об этой ребяческой фантазии, если бы не сестра Зофка. За садом, спускавшимся по крутому скату холма, тянулся пустырь, поросший внизу ольшаником, а повыше – терновником. Там, на глинистом обрыве, стояло одинокое большое дерево, старый, раскидистый полузасохший вяз. Между корнями его бил из-под земли родник, и ручейки струились между ольх. Весною, в мае, это был чудеснейший уголок. Живительные испарения поднимались оттуда, питая жадно клонившиеся к роднику кусты и травы. Берега источника окаймляли в эти дни кустики незабудок, а ручейки струились между пылавшими желтым огнем лютиками. Прелестные цветы высились над водой и в истоме клонили к ней свои чашечки. Там росли невиданные в тех краях цветы, причудливые, как детские сны. Словно колчан длинных, зеленовато-стальных, гибких, остроконечных стрел, с темными перьями на боку, поднимались с илистого дна мертвые стебли рогоза; как деревья ветвились высокие дудки, полые стебли с пропитанными водой стенками, из которых одинокий сын крепостного безземельного мужика вырезает себе свирель и играет на ней монотонную песенку, более убогую, чем песенка птички. Одиноко стояли стебли с узкими, похожими на мечи, листьями длиною в несколько локтей, из середины которых рос самый прямой и толстый стебель с темно-серым початком, который солнце обращает в пух. По сырому откосу над родником стлался мох, сверкавший такой живой зеленью, что она затмевала чудную голубизну незабудок, а между извилистыми стеблями его к воде сползала вся масса широких листьев, похожих на чудовищно разросшиеся лягушачьи лапы с мокрыми перепонками. Это были шершавые листья с целой щетиной жестких волосков Казалось, они всё шипят и всё трясутся в бессильном гневе, что мертвые зевы их дышат под зелеными перепонками и мертвые глаза блестят под неподвижными веками. Тут же росли желтые ирисы, которые называют касатиками, а больше всего «ластовица» – цветок с широкой лиловой чашечкой. Когда Рафал увидел этот цветок, ему пришло вдруг в голову, что это княжна. Прелестный, он услаждал сам себя своей красотой в этом укромном уголке. Он выглядывал из высокой травы и чаровал своей чудесной, неотразимой прелестью. Рафал сломал хрупкий стебелек, прижал к губам нежную чашечку, смял, сокрушил, сжег поцелуями. Однажды он застал у родника сестру. Зофка за время его отсутствия созрела, выросла и стала красивой девушкой. Они редко встречались наедине. В этот раз она спускалась с горы по узкой тропинке, протоптанной в глине. Девушка не заметила брата и, тихонько напевая, пошла направо от родника. Рафал видел, как ее голова с пепельными волосами мелькает между кустами терна, осыпанными белоснежным цветом. Ему показалось странным, что сестра так легко и просто идет в эти девственные заросли, куда он сам еще ни разу не заглядывал. Он направился туда и с изумлением увидел проложенную между кустами терна тропинку, неприметно змеившуюся по горе вверх к скрытой в чаще беседке. Дерновая скамейка занимала половину этого убежища. Над нею сомкнутой непроницаемой чащей стояли черные кусты терновника, осыпанные цветами. Дикий хмель тут и там перебрасывал через беседку свои крепкие плети; одна только белая березка с потрескавшейся белой корой вздыхала над этим уголком, когда тихий ветер расчесывал ее длинные серебристо-зеленые косы.
Зофка вспыхнула и покраснела, увидев брата. Она, деловитая хозяйка, с утра до ночи занятая коровами, телятами, курами, гусями, кладовой и буфетом, сидела тут, застигнутая с поличным за «сантиментами», такими пагубными и вообще такими неподобающими… Она сама проложила эту тропинку, сама нанесла камней и покрыла их землею и дерном. Зачем? Для чего? Чтобы приходить сюда весною и посиживать себе. Как жалела она об этом теперь, когда брат смотрел на нее насмешливыми мужскими глазами! Ничего, решительно ничего не могла она сказать в свое оправдание. Не могла привести ни одного практического довода! Это не могло пойти на пользу ни коровам, ни телятам, ни гусям, ни даже прислуге. Никому… Зофка опустила глаза, нахмурилась и сконфузилась. Она долго сидела так, пощипывая пальцами траву. Наконец она проговорила:
– Рафал, не говори папеньке, что ты меня тут застал…
– Не говорить?
– Не говори!
– Так скажи мне, чего ты тут сидишь?
– Не говори! Увидишь, не пожалеешь. Уж я тебе отплачу при случае.
– Ну скажи, чего ты тут сидишь?
– Ну, вот так, сижу и все. Как устану возиться на кухне да стирать, ну… прихожу сюда и отдыхаю.
– Что же, разве ты не можешь отдыхать в саду? Не здесь, в колючем терновнике?
– Ну, а разве это тебе или кому-нибудь другому мешает? Здесь меня никто не видит, а там тотчас заметит какая-нибудь девка и позовет если не в хлев, так на кухню…
Рафал замолчал. Он постоял минуту у входа и огляделся, потом сел рядом с сестрой на скамью. Сорокопуты выпевали металлическую свою песенку, тревожно отгоняя назойливых людей от гнезд, скрытых в чаще под цветами. Подорожники выводили свой простой напев. Две обыкновенные белые бабочки порхали в воздухе, словно крылатые лепестки цветов. Спустя некоторое время Зофка поднялась и, не сказав ни слова, убежала. Рафал лежал там еще долго, лениво растянувшись на скамье. Он сам не заметил, как прошло несколько часов. Ему чудилось как во сне, будто он в Выгнанке. Он забылся, предавшись прежним мечтам. Он готов был поклясться, что шум, доносившийся до его ушей, – это звон кирки Урыся, что он слышит, как его зовет Михцик…
Когда Рафал опомнился, спохватившись, что так постыдно бездельничает, он вышел поскорее из беседки и поспешил в поле, решив про себя, что никогда больше не заглянет в этот зеленый уголок. Но прошло всего несколько дней, как он нечаянно опять забрел туда. В этом месте как-то хорошо думалось. Подпершись рукой, юноша погрузился в размышления. Он очнулся от шороха. Это Зофка подходила на цыпочках, осторожно высовывая голову из-за кустов терновника. Заметив его, она хотела было бежать, но он уже увидел ее и весело рассмеялся. Она вошла и присела. В этот раз девушка не была так смущена, как тогда, когда он первый раз застал ее тут. Напротив, лицо ее выражало живое и настойчивое любопытство. Она заговорила с братом и незаметно навела разговор на Краков и Грудно. Рафал попробовал отделаться пустяками, о которых он уже раз двадцать рассказывал всем домочадцам. Зофка этим не удовольствовалась. Все это она уже знала наизусть.
– Ты мне расскажи, – обратилась она к брату, сдвинув брови и глядя в землю, – какой он из себя, этот князь?
– Как какой? Я ведь говорил уже: высокий, худощавый…
– Это я знаю прекрасно, как если бы его сто раз видела. Нет, ты расскажи мне о нем поподробней!
– Да я ведь тысячу раз уже рассказывал.
– Ты мне объясни, как это он так вдруг взял и уехал… Да так, что никто не знает, где он!
– Ну, никто.
– Знаешь, это удивительно красиво…
– Даже красиво?
– Исчез, и нет его. У нас, – проговорила она с презрением, – если кто уезжает, ну, так в Климентов или в Сандомир. Во всех хатах знают тогда, что кто-то там уехал в Климонтов или в Сандомир и вернется к вечеру или завтра к обеду. Все евреи в местечке помнят об этом целых два дня. Папенька ездил однажды в Опатов, так мы к этому событию готовились целую неделю, лошадей кормили, цыплят жарили. А вот такой князь уехал себе – и был таков. Может, приедет, а может, и нет. На то его княжеская воля! Как это, должно быть, приятно скрыться от людей!
– Что это тебе вдруг взбрело в голову?
– Ничего особенного. Я думаю, ты бы тоже не прочь отправиться так куда-нибудь.
– Нет, нисколько!
– Ну, рассказывай…
– Глупая ты сорока, и все. Ты думаешь, только и свету, что Климонтов да Копшивница. Заберешься на горку, спрячешься – и нет его! Посмотрела бы ты, что там творится.
– Не увижу, нечего тебе меня пугать.
– Да уж, конечно, не увидишь!
– Э, что ты там знаешь… Мне все кажется, что он должен быть такой гордый… светлый, молчаливый… Какое чудесное слово: его светлость, светлейший князь…