На войне, на далекой
День догорал над посеревшими полями. Тут и там уже зеленели озими, но все же от полей веяло пустотой осенних паров. На пастбищах, ближе к реке, сверкала еще яркая зелень травы, а на низких лугах ровно щетинился последний покос отавы. Между деревьями, окружавшими старый дом в Стоклосах, разостлалась прозрачная сизая дымка. Бесчисленные стаи воробьев усеяли голые ветви лип и неистово чирикали. Вороны, хлопая крыльями и каркая, взбирались, сталкивая по-соседски друг дружку, на сухую вершину итальянского тополя. Могильной сыростью были охвачены кучи сметенных листьев. А с юга, издалека, дул тихий, теплый ветерок.
Три друга – Трепка, Цедро и Ольбромский – сидели на крыльце усадьбы и молча наслаждались этим последним теплым днем в конце ноября. Все они были заняты своими мыслями, неотступно теснившимися в уме. Открытые поля влекли взор к далекому-далекому горизонту. Ведущая к усадьбе песчаная, обсаженная липами дорога, прибитая недавним дождем, а теперь высохшая и затвердевшая, мало-помалу тонула в густой унылой тени сиротливо стоявших обнаженных деревьев.
– Обратили ли вы, господа, внимание, как нежно прощается с нами заря?… – проговорил Трепка.
– Точно целует, – прошептал Цедро.
– У пана графа, о чем ни заведи разговор, вечно поцелуи на уме…
– Да ведь я еще, слава богу, не старая развалина.
– То ли дело Рафал! Голову даю на отсечение, что он думает сейчас об ужине.
– Ну, а в самом-то деле! Какой прок желудку от рассуждений да размышлений.
– Славный ветерок! Даю слово, такого дня да с таким ветерком вы ни в каких Флоренциях не дождетесь, хоть годами ждать будете.
– Да, верно, никто и не пробовал годами ждать ветерка в этой самой Флоренции.
Вдруг собаки, дремавшие на песке перед крыльцом, подняли головы и насторожили уши. Одна из них залаяла, другая быстро вскочила, и все сразу, как по команде, сорвались с места и бешено помчались в аллею. Друзья в ожидании лениво повернули головы в ту сторону. Собаки вдруг сразу замолчали и, поджав хвосты, пугливо повизгивая, стали пятиться во двор. Из полутьмы аллеи медленно выходил на свет нищий на костыле, в рваной одежде. Тяжело ковыляя, он приближался к раскрытым воротам. В воротах он остановился. Солнце уже догорало, и последние горизонтальные лучи его скользили над землей. Трепка прикрыл рукой глаза от яркого багрового света, падавшего ему прямо в глаза, и произнес:
– Нищий.
Молодой Цедро вынул из кармана монету и дал ее поваренку, показав рукой на нищего.
– Дайте ему там на кухне миску похлебки, – прибавил Трепка. – Пускай поест старина да отправляется до ночи дальше, а то здесь собаки злые и нищих не любят.
Поваренок побежал к воротам и долго о чем-то пререкался с нищим. Все удивились, когда он вернулся, неся в руке монету. Еще издали он кричал со смехом:
– Не хочет этот нищий деньги брать. Спрашивает меня, не из немцев ли господа… Не смею, говорит, войти во двор.
– Ишь какой гордый нищий!
– Денег не берет, а про хозяев расспрашивает, кто такие…
– Переночевать, говорит, хочу попроситься.
– Еще чего!
Молодой Цедро, по своему обыкновению, сорвался и побежал к нищему. Вслед за ним, чтобы разогнать скуку, двинулся Трепка, а позади нехотя поплелся и Рафал. Когда они все трое подошли к воротам, то увидели человека в рваной одежде, с котомкой за плечами, крест-накрест надетой на грудь, с виду средних лет простолюдина. Лицо у него было бритое и загорелое, как у жнеца, целое лето не видавшего тени. Светлые русые волосы, поредевшие от дождей и солнечного зноя, выбивались из-под какой-то странной шапки. Накинутая на плечи хламида и сапог на здоровой ноге были покрыты толстым слоем пыли. Нищий смотрел на хозяев серыми, до дерзости смелыми и чистыми, как воздух, глазами. Он не кланялся, как все нищие, не причитал и не охал. Он ждал, выпрямившись во весь рост. Светлые глаза он переводил с одного лица на другое, пристально вглядываясь в них. В конце концов взгляд его остановился на лице самого старшего.
– Что это ты, дедушка, про нас так выспрашиваешь? – проворчал Трепка.
– Я хотел спросить… – проговорил нищий нараспев, не то по-подляшски, не то по-литовски, – не служил ли кто из вас в войске?
– А тебе зачем это знать?
– Военный человек даст приют товарищу, а посторонний не пустит. Ищу, где бы переночевать. Умаялся я по дороге, пока брел, ковыль да ковыль на одной-то ноге, ух как умаялся…
– А откуда ты, братец, идешь, что так умаялся?
– Издалека я, безногий, иду, землячки, из очень далекой стороны.
Все трое замолкли и, охваченные каким-то особенным, полным сострадания чувством, смотрели в открытые, прямые и чистые глаза нищего.
– Так… – помедлив, тихо и доброжелательно проговорил Трепка, – коли надобно, так можешь, земляк, здесь, в этом доме, переночевать.
– Спасибо, дорогие, что не гоните прочь нищего странника. Только, коли ваша воля, отправьте подальше дворовых, чтобы не стали они болтать о милости, которую вы мне оказали. Как бы не было худа от этого вам. Да и мне тоже…
– Будь спокоен! Волос не упадет с твоей головы под этим кровом, – понизив голос, проговорил Цедро.
Они вошли во двор. Солнце скрывалось за холмами, и от больших деревьев, от темных сосен и высоких лип ложились уже такие густые тени, что они слились в глухую ночь. Господа приказали дать нищему поужинать. Сами они тоже наскоро поужинали. Трепка велел дворовым идти спать. Друзья сами затворили ставни. Нищий странник уселся в углу комнаты Неканды и снял котомку. Из-под толстого плаща выглянули остатки мундира.
– Откуда же вы это бредете? Из каких мест? – стали расспрашивать все трое, окружив старика.
– Домой, на старое пепелище иду из города, который называется Аустерлицем. [385]Небывалое сражение мы там выиграли, а я вот без ноги остался.
– Так ведь это сражение было еще в декабре прошлого года!
– Это ты правду, земляк, говоришь. Только я в полевых лазаретах провалялся всю эту тяжкую зиму, а с весны бреду вот шаг за шагом, шаг за шагом…
– Скажи нам, брат, как это было. Рассказывай!
– Много рассказывать… Император свое дело сделал. Нет, не то я говорю. Девять лет я смотрю на его дела, а такого…
– Девять лет, говоришь?
– Двенадцать лет кончится в этом месяце, в ноябре, как я с товарищами ушел с Якимовецкого плаца. Кажется, будто вчера это было. С горя мы тогда оружие бросили, сломали об колено, вдребезги оземь разбили. Был я тогда молодым парнем, а теперь вот ветхим старичишкой возвращаюсь из дальней сторонки… Сам, один. Все мои товарищи… кто знает, где… За горами, за лесами, за морями…
– Даже за морями?
– Верно говорю, за морями. Истинная правда, паны братья. Да ведь и я, правду сказать, потомственный шляхтич; хоть усадьба у меня только да один загон всего поля, а коренной шляхтич. Елитчик Ойжинский Сариуш – звать меня, а прозвище наше старинное – Мечик. За морями, паны братья! На далеких-далеких Антильских островах… Одни в Сан-Доминго, другие в Италии, иные в немецких горах, а иные на французской стороне. И на равнинах и на дне моря спят, сердечные, славная шляхта подляшская, удалые молодцы, храбрые солдаты, сраженные чужой стрелой, которую пустила в них чужая, а порой и братская рука. Я один из всех, счастливец, остался на свете. Вот и возвращаюсь на свои равнины. Иду посмотреть на отчий дом, на песчаное свое поле, да так, идучи, думаю все себе, что, верно, нет уже ни усадьбы, ни брата, ни сестры. Забыл я уже, что такое дом, что такое брат и сестра. Иду да все, паны братья, думу тяжкую думаю.
– Братец! – дрожащими губами торопливо проговорил Кшиштоф. – Куда ты ни зайдешь, чей ни переступишь порог, везде для тебя открыты двери родного дома.
– Спасибо вам на добром слове…
– Расскажи же нам о своем житье-бытье, о том, что ты пережил, что видел, – спрашивал Трепка. – Ведь мы тут, сидя в глуши, ничего не знаем, разве только весточка порой долетит.