— Ну, — спросил он, — ты хотел начать новую жизнь? Прекрасную, удивительную? — Бич медленно отвел руку с кнутом назад и вытянул им Турецкого поперек спины: — Поше-е-ел!!
Бричка сорвалась как шальная.
Шли рысью.
Когда дорога покатилась под уклон, Турецкий слегка повернулся к соседу:
— Давно здесь?
— Шестой день. С Нового года. Откуда сам-то?
— С Москвы. С Пушкинской площади. С пожара, — мундштук в зубах ужасно мешал разговаривать.
— А я с Калуги. Земляки.
— Пил чего? Перед этим-то.
— «Пил чего»… — передразнил сосед. — Спроси: чего не пил.
— А инженера Грамова знаешь?
— Нет, не знаю. Ты тоже из дурдома?
— Нет, сказал же, с Пушкинской. Я из дурдома убежал.
— Я тоже убегал.
— А где мы, ты не знаешь?
— Не знаю где, но чувствую — попали.
Километрах в пяти от барака, у подножия лесистой сопки, бричка сломалась, отвалилась ось с двумя колесами…
— Сам распрягись и распряги товарища! — скомандовал Турецкому Бич.
— Тебя как звать-то?
— Юркой. Фомин я.
— Турецкий. Александр.
— Тот самый? — удивился Юрка. — Следователь? Книжку я читал — «Ярмарка в Сокольниках»… Я думал, ты не существуешь.
— Как видишь, существую… Ты убегать не пробовал отсюда?
— Да. Пробовал. Вчера пытался. — Юрка сплюнул. — Здесь не разбежишься.
Углы рта обоих были сильно разодраны мундштуками.
— Давай. Стамеска в бричке, молоток. Поехали!
— Чего? Куда? — не понял Турецкий.
— На гору вот — дробить щебенку. Лес валить. Ломать — мешать… Опять не понял? Ну, пейзаж, — он указал рукой на сопку. — А будет — натюрморт, ну, мертвая природа, понимаешь?
— Ты что, художником, что ль, был?
— Да, рисовал! — кивнул Юрка. — Пока не спился. Давай быстрее. Вытянет кнутом. Откуда хочешь начинай, неважно. Главное — старайся.
…Через час Турецкий ткнулся лицом в землю.
— Все. Больше не могу.
— Ты что?! — испуганно присвистнул Юрка. — День только начался.
— Ап! — угрожающе зыкнул Бич под горой.
Солнце нестерпимо палило. Весь склон был усеян народом. Крушили все подряд: деревья, траву, камень — в щепки, в грязь, в щебенку-гравий.
Работа шла…
Ногти сломались. Руки тряслись. С подбородка лил пот тонкой струйкой.
— Я знаю, что я сделаю, когда вырвусь отсюда, — сказал Турецкий.
— Что? — спросил Юрка Фомин.
В глазах Турецкого затуманилось. Явь превратилась в мечту.
Вот он, Турецкий, стоит у входа в особняк, в офис На-вроде. Ест мороженое. На лице его небесное блаженство. Доев, Турецкий бросает бумажку прямо на тротуар.
Заходит. Охранники и секретарь проводят его прямо в кабинет Навроде.
В кабинете за длинным столом сидит не Навроде, а Грамов.
Охранники оставляют их с глазу на глаз.
— Ну, убедились, что «финал» наркотик не из слабых?
— Куда сильнее.
— Да, ломка кошмарная после него. Я говорил, предупреждал, вы помните. А что вы видели во сне, там, на другое утро, в подсознании?
Вместо ответа Турецкий берет Грамова за горло, легко поднимает и прижимает затылком-спиною к стене.
Железная рука Турецкого сжимается на горле Грамова.
Грамов хрипит, глазные яблоки его выпузыриваются до бровей.
На секунду, короткую секунду, Турецкий отпускает горло Алексея Николаевича, но только затем, чтобы этой же правой рукой коротко и беспощадно ударить его в живот, точно в солнечное сплетение:
— Я те покажу, как опыты на людях ставить! На!!
Грамов не успевает ни вскрикнуть, ни вдохнуть, лишь конвульсивно всасывает воздух: стоп!
Стальные пальцы опять на горле.
Турецкий еще сильнее сжимает шею инженера Грамова. Слышно, как хрустят хрящи. Ломается кадык. На губах Грамова — кровавая пена.
— Александр Борисович! — в дверях кабинета замирает коренастая фигура Навроде. — Убьете ж!
— На! — Турецкий легко, как куклу, одной рукой отрывает от пола труп Грамова с окровавленным подбородком и брезгливо швыряет его — одной рукой! — в дверной проем, сбивая им с ног Навроде: — Забери свою тряпку!
И вот он уже в родном с детства, тридцать седьмом отделении милиции, на Динамовской. Турецкий облокачивается об перегородку дежурного лейтенанта. На правой руке у Турецкого — кровь.
— Что случилось? Ах, это вы, Александр Борисович? — узнал его лейтенант, кажется, друг и сокурсник Сергея Седых.
— Я человека убил.
Звонит телефон. Лейтенант, не успев ничего сообразить, берет трубку.
— Минуточку, Александр Борисович. Присядьте вот. Да, так, — говорит лейтенант в трубку. — Во вторник, хорошо. Конечно. Что за разговоры! — он кладет трубку и кивает Турецкому: — Простите, отвлекли.
— Я убил, — говорит Турецкий спокойно. — Убил инженера Грамова, психотронщика.
Снова звонит телефон.
— Извините, — дежурный лейтенант поворачивается и кричит в соседнюю комнату: — Моченкин, телефон возьми, у меня посетитель. Я слушаю вас, — обращается он к Турецкому.
— Я говорю: пришел я сдаться.
— Лучше сдаться, — кивает лейтенант. — Вам срок тогда всегда скостят.
— Костя! — врывается из соседней комнаты Моченкин. — У Никитских убийство! Прям в офисе Навроде клиент какой-то психотерапевта прищемил!
— Так это ж я! — объясняет Турецкий.
— Так это ж он! — указывает лейтенант на Турецкого: — Бери его, Моченкин, пока не убежал!
Щелкают наручники на запястьях.
— Ну, вы лет десять минимум получите. Строгого режима.
— Прекрасно. Пустяки.
— С садизмом ведь?
— С особым садизмом, — с удовольствием соглашается Турецкий.
Моченкин и дежурный лейтенант с удивлением смотрят на него и вдруг разламываются на куски, ярко и с хрустом вспыхивают.
— Задумался? — Бич занес ногу над лицом лежащего Турецкого, приготовившись тем самым для следующего удара. — Либо ты работай, либо бай-бай будем. Ну? Бай-бай пойдем?
— Работай, работай, — шепчет испуганно Юрка Фомин из-за соседнего камня.
Турецкий молча начинает дробить все, что попадает ему под руку.
Постояв, Бич отходит.
— Вчерась я отведал бай-бай. Это жуть, — шепчет Юрка Фомин.
Рядом с треском упала береза, и ее тут же начали крушить кто чем, но в щепки.
4
— Что с ним, папа? — Марина прижалась к отцу. — Он умирает?
— Не думаю, что он умрет. — Грамов поправил один из дюритов, соединяющих шланги, идущие в пластиковый антиинфекционный бокс и подключенные там к лежащему в прострации, в глубоком бессознательном забытьи Турецкому. — Да он и не может умереть. Ты ж видишь — он лежит на аппарате. Искусственное кровообращение. Питание. Дыхание. Вон, видишь, кардиограф лучевой? Не бьется сердце. Аппарат качает. Как тут умрешь, когда тебя на этом свете крепко держат?
— Смотри, какая скачущая у него энцефалограмма…
— Ага. Он что-то видит там, во сне, какие-то видения…
— Страшные?
— Думаю, да. Ты б, Настенька, пошла б отсюда, поиграла б там с Рагдаем и с Анфисой, — обратился Грамов к внучке, махнув рукой в сторону, туда, где за стеклом стены носились в зимнем саду вестибюля два колли, он и она, Рагдай с Анфисой.
— А дядя Саша выздоровеет?
— Да. Если ты мешать не будешь мне. Слышишь, что я сказал? Детям здесь не место.
Дождавшись, когда Настенька уйдет, Грамов пояснил дочери:
— Конечно, он видит страшные сны. Это «ломка» так называемая. «Финал» — наркотик очень сильный. Сильней не знаю. Если б он не спал, то ломку он такую вообще не пережил бы. Помнишь, кстати, как в восемьдесят девятом у тебя было, когда ты шампанского в Новый год перепила?
— О, ужас! — вспомнила Марина.
— Это похмелье. А ломка — в тысячу раз сильнее.
— Неужели нельзя было что-то другое придумать?
— Дело в том, что против зомбирования человечество вообще пока ничего не придумало. Что есть зомбирование? Говоря упрощенно, сильнейшее постгипнотическое внушение. Его можно аннулировать, только если точно знать, что было внушено, каким образом, в какой последовательности, и так далее. Этого не знает никто, даже тот, кто зомбировал, понимаешь? Гипноз штука тонкая, в нем тьма деталей: зрительного, слухового ряда, электромагнитное воздействие мозга на мозг, так называемые биополя… Все это в точности, чтобы «раззомбировать», не воспроизведешь… Ну, как нельзя дважды войти в одну реку… Или пережить вновь что-то из прошлого… Тут мы бессильны. Пока.