— Да где же он? — в присутствии Марины Турецкий почему-то не боялся ничего, совсем ничего, абсолютно.
— Он здесь, я чувствую. Но он сейчас невидим. Только аура…
Турецкий перехватил взгляд Марины, идущий ему за спину, и резко обернулся. Она смотрела на стену, на портрет отца в черной раме. Лицо инженера Грамова было на редкость приятным, располагающим к себе. Умные, доброжелательные, честные глаза.
— Не беспокойтесь, это только ощущение. Я не могу объяснить словами. Он не придет сегодня явно, как бы во плоти, как я вам уже говорила, но вместе с тем я чувствую его присутствие. Как бы во мне. Но его ведь нет, понимаете? Так, значит, кофе? С коньяком?
— Да. Если можно. Но только отдельно — чашку кофе и…
— И чашку коньяку, — улыбнулась Марина. — Я поняла вас.
Она пошла на кухню. Поставила кофейник на плиту, достала рюмки, бутылку.
Турецкий не отрываясь смотрел на портрет покойного Грамова. На миг ему вдруг показалось, что портрет ожил: там, за рамкой, был совершенно живой человек— неподвижный, но живой.
— Чем занимался ваш отец? — спросил Турецкий, хотя в общем-то знал ответ. — Над чем работал?
— Х-м… — хмыкнула Марина с кухни. — Если в двух словах, то это ничего не даст вам, а если объяснить суть, то я сама не знаю. Он занимался всегда чем хотел. Всю жизнь он шел в своей работе вперед. Он, как японцы, был трудоголик, знаете. Поэтому все, кто с ним работал, со временем как бы отслаивались, отходили от него, а он все шел и шел. В своей «Химбиофизике» он сроду не ходил на всякие советы, семинары. Ему на них было скучно. А что его интересовало самого, никто последние лет пять уже понять не мог. А в двух словах, он занимался подсознаньем — как психолог и, кроме того, электромагнитной, квантовой подоплекой мышления: фреймы, хаос, атракторы, — как математик и как физик.
— Что — тракторы? Не понял?
— Нет-нет, — улыбнулась Марина, вкатывая в гостиную сервировочный столик. — Атракторы — это от английского слова «аигасПоп», «притяжение». «Атрактор» по-русски значит «притягиватель».
— Людей притягивать?
— Да нет, конечно, — поморщилась Марина. — Это термин из современной стохастической теории. Закономерность в хаосе — вот что это означает. — Увидев, что Турецкий не понимает ничего, Марина пояснила: — Вот огонь, к примеру, языки пламени в костре — гуляют хаотично, так? А вместе с тем они все время похожи сами на себя и друг на друга, так? Даже ребенок всегда сразу узнает: огонь! Так, значит, есть что-то общее во всех кострах горящих, хотя вы не найдете даже двух одинаковых костров. Они все разные — тут хаос и случайность. Но вместе с тем похожи — имеют, стало быть, атрактор, то есть как бы общий образ, «центр притяжения», который их объединяет. При строгой, абсолютной непохожести. Я ж говорю, вы не поймете ничего! Вот ваш коньяк и кофе. Пьем. А то уснете.
— Марина, ваш отец, говорят, любил вас, — Турецкий говорил почти шепотом, — Почему он хочет, чтобы вы умерли?
— Потому что смерть — это естественное состояние человека, — тоже полушепотом ответила Марина. — Кем вы были до рождения — вы не помните. Кем станете после смерти — не знаете. А там ведь целый мир. И лучший мир!
— Я сомневаюсь.
— Ну, согласитесь, вы можете только гадать, а отец мой, как он уверяет, проверил это на практике.
— И вот пришел к вам это поведать? — спросил Турецкий совсем серьезно, без улыбки.
— Да, да, вот именно, — кивнула Марина. — А вы, кстати, никогда не задумывались, почему мертвые, как правило, не возвращаются?
— Мне это объяснили давно, еще до школы, наверное. Они же умерли, «сломались», вроде как… игрушка. Сломалась, заржавела, потом рассыпалась вся — в прах.
— Но человек ведь не игрушка.
— Душа — хотите вы сказать?
— Душа, конечно! Душа ведь есть, сейчас почти все сошлись уже на этом. Душа, не тело, может к нам вернуться. Но не вернется. Почему? Они не возвращаются потому, что жизнь человеческая здесь, на земле, мучительна, грязна, невыносима. В конце концов все понимают это, подспудно понимают, подсознаньем, и все уходят. В прекрасный лучший мир.
— Так. Это смерть. Но что же жизнь тогда? Бессмыслица. И если там, за смертною чертой, всем уготован рай, всем, без разбора, то здесь-то что?! Как объяснить?
— Да уж давно объяснено и это. Жизнь каждого из нас — тяжелая болезнь. Заболевание души. Представьте— есть мир душ. Прекрасный мир, как говорит отец. Но вот одна Душа серьезно заболела и выпала из-мира душ тем самым. Родилась на свет, понятно? Ну проще: жизнь есть плохая и тяжелая болезнь души, но стопроцентно излечимая болезнь. Все мы туда вернемся, выздоровеем. «Присоединимся к большинству», как шутят англичане. Хотя какая ж это шутка? «Зачем?» — так не стоит вопрос. Увы или ура, но так устроен мир. Зачем он так устроен? Не знаю, — Марина развела руками, — Вас грипп не удивляет? Зачем он нужен, грипп? Какой смысл в тифе, в насморке, в чесотке, в флюсе? Да никакого смысла же! Привыкли: это просто. А жизнь сама — болезнь. Все мы больные животные в загоне для больных животных. Здоровый человек — лишь мертвый человек. Точней — душа его.
— Моя душа ничуть не здоровей меня самого. И мои предки совсем не приходят ко мне. Даже во снах.
— Духи вообще не любят сей мир. Он крайне неэстетичен. Да и зачем? Рано ли, поздно ли всякий и каждый и так присоединится к их миру. Только редкие мертвецы являются сюда, чтобы объяснить, вытащить, забрать к себе — быстрее, быстрее, быстрее.
— И все же такой логикой меня не убедишь в петлю залезть.
— Конечно нет.
— Хотя, надо отдать должное, логика поразительная.
— А с точки зрения отца куда более поразительна обыденная логика — тупой наш прагматический материализм. Страх смерти. Глупый страх. Одно из жесточайших проявлений все той же болезни общей — жизни. Ведь там нас ждет забвение, Великое Ничто. Ведь так?
— Да вроде так.
— Ага. А вот отец мой говорит: люди тысячи лет ломали себе головы — почему никто не вернулся из тех, кто уже умер? Что там, за этим барьером, за смертью? И вот, слава Богу, в двадцатом-то веке додумались до конца: материализм снабдил нас откровением: «Там — ничего!» Еще в каменном веке, говорил отец, такой крутой нигилистический подход был свойствен одним придуркам. А вы, в двадцатом веке-то, — туда же! И мало вам того: «Там — ничего!» вы повесили себе на знамя.
— Нам нужно, так я понимаю, стремиться в мир иной — вперед к смерти?
— Конечно, к смерти, говорил отец. Вперед, только вперед! Ведь это все — стремленье к смерти, смерть как избавленье, очищенье, как выход, как свобода от всех мук, слез, неурядиц, стремление к нирване, — все это понимали раньше на Востоке. Но вся цивилизация потом пошла по ложному пути— вслед западной традиции: против природы — техника, против боли — медицина, против несправедливости — демократия. А ведь все это, наш образ жизни всей современной цивилизации, — это всего лишь косметический ремонт, починка — всегда, везде — нескладной жизни, маскировка болячек человечества, запихивание болезни внутрь. А радикальный, верный путь забыт. Да-да. Самоуничтожение, сознательное. Всего разумного, живого.
— Ну, в этом направлении многое делается тоже! — с сарказмом заметил Турецкий. — Не надо! Тут мы на коне!
— Согласна, делается, — вздохнула Марина. — Но все почти благодаря им, благодаря их почти что незримой гигантской, весьма кропотливой работе.
— Умерших?
— Да. Все приходящие к нам мертвецы — это секта, особая секта мертвых, сподвижников, святых, миссионеров. Они обладают чудесным даром — увлекать на тот свет. Тяжелое искусство: в нас крепко сидит смертный страх, смертельный ужас. У них есть название, кстати. Мертвец возвращающийся, выходец, называется «форзи»…
— Форзи?
— Не так. Слитно, гортанно. Ни в европейских, ни в восточных языках такого звука нет.
— То есть они профессионалы в своем роде? — Турецкий задумался. — Спецслужба вроде? Это вы хотите сказать?
— Можно так. Чтоб вам понятней было.