Но опять приехал в хибарку. Я возвращался туда снова и снова. Каждую ночь, когда я был свободен от дежурства, если только она не предупреждала меня: «Нельзя», я, точно покоряясь какой-то внешней силе, садился за руль и отправлялся к ней. И ее хибарка, самое хлипкое и ненадежное здание на свете, всегда оказывалась на месте, точно была выстроена на века.
Со временем то, что было между нами, тоже стало казаться прочным, осязаемым, имеющим под собой почву. Реальным. И тогда я струсил. Сказал себе: «Так дальше нельзя. Надо рвать». Не хотел чувствовать себя ответственным за чужую судьбу, ощущать, что я кому-то что-то должен. Чурался всего, за что однажды придется расплачиваться.
И тут она попросила у меня денег.
И в одно мгновение наши отношения резко переменились.
Она завела речь о деньгах как бы между прочим, когда я уже собирался уходить. Оделся, наклонился завязать шнурки и услышал:
— У меня просьба, пожалуйста.
— Какая просьба? — спросил я, уже зная, о чем идет речь, и осознал, что ждал этого момента с самой первой ночи.
— У меня большая проблема. Мой муж…
И она принялась рассказывать какую-то длинную, невнятную историю.
Я прервал ее:
— Ну, ладно, сколько тебе надо?
— Я прошу двести рэндов.
— Хорошо.
— Вы их даете?
— Да.
— Это только на время.
— Ничего, ничего, — сказал я. — Можешь не возвращать.
Тон у меня был небрежный. Мы оба говорили с такой интонацией, словно речь шла о пустяках.
И я стал время от времени давать ей деньги. Иногда по ее просьбе, иногда по собственной инициативе. И всякий раз, когда я вручал купюры, ощущение глобальной перемены возвращалось. Все не так, как прежде. Вокруг нас совсем иной ландшафт. И только тогда, задним числом, я понял: не будь хибарки, мое существование в больнице было бы невыносимо. Наши прежние, бесплатные свидания придавали моей параллельной жизни смысл — пусть даже этот смысл до сих пор оставался мне неясен. Но пути назад не было. Прежняя, абсурдно-целомудренная атмосфера бесследно испарилась. Я стал во всем сомневаться. Меня донимали вопросы: что было у нее на уме в тот первый вечер, когда она велела мне вернуться позже? Я искал у нее покоя и утешения, но что, собственно, требовалось от меня ей? Неужели с самого начала она все затеяла ради денег?
Только теперь я увидел — увидел по-настоящему — то, чего не замечал до сих пор. Примитивная, тесная хибарка, песчаный пол, странные запахи — не просто экзотический антураж, помогающий мне отрешиться от дневных забот, а ее постоянное, единственное жилище. Она совсем нищая. У нее ничего нет. Монеты и купюры, которые я сую ей в руку перед тем, как выйти наружу, — символ безмерно широкой пропасти, которая нас разделяет. Разрыва в электрической цепи. Деньгами эту пропасть не замостишь, ибо деньги и есть пропасть. Друг о друге мы ничего не знаем.
Отныне в моей голове роились навязчивые мысли. Днем я вспоминал те полтора-два ночных часа. И уже не мог понять, где правда, где ложь. Не верил ни одному ее слову. Сомневался даже в том, что она действительно живет в хибарке. Как знать, возможно, стоит мне уйти — и она отправляется ночевать в другое место. Я же никогда не оставался до утра. А муж? Существует ли он вообще? Его я в глаза не видел — только белую машину перед лавкой. Мало ли чья это машина! А если он и существует, этот призрачный, безликий человек, — знает ли он обо мне? Или именно он дергает за ниточки, управляя на расстоянии всем происходящим, контролирует каждую мелочь? Рассказывая о себе, я наврал ей с три короба, и эта безобидная, пустая ложь словно подтверждала: она платит мне той же монетой. Ведь лгать так несложно! Мало-помалу ее вздохи, ломаный английский, объяснение жестами — все стало казаться притворством, фальшью. Возможно, она отлично понимает каждое мое слово. Я сам сознавал, что это домыслы безумца. Но моя подозрительность и недоверчивость не знали предела, как и, откровенно говоря, моя бесчестность.
Я начал ездить туда днем. Говорил себе, что поступаю как должно: вижусь с ней в нормальной обстановке, при дневном свете. Но на самом деле я попытался за ней шпионить, вызнать, кто она на самом деле. Но так ничего и не выяснил. Долгими часами, иногда в полном безмолвии, я просиживал на деревянном ящике. В лавке вечно толклись посторонние: проезжие, туристы, направляющиеся к границе или в охотничьи заказники. Все они останавливались поглазеть на товары, иногда что-то покупали. Из деревни за взгорком приходила женщина — приносила еду или чай в щербатых эмалированных мисках и кружках; увидев меня впервые, она испуганно шмыгнула прочь, но Мария, должно быть, ей что-то втолковала, и впоследствии женщина всегда задерживалась в лавке — присаживалась, поглядывала на меня со смущенной улыбкой. По-английски она не знала ни слова.
А потом все закончилось. Как и в истории с моим браком, установить переломный момент было невозможно. Просто какие-то непреодолимые свойства обстоятельств и наших собственных характеров постепенно возобладали. Мое странное влечение, вскормленное ночью и безмолвием, превратилось в заурядную дневную интрижку, такую же реальную, как и моя жизнь.
В итоге я перестал ее навещать. Выбирался все реже — сначала раз в неделю, потом раз в две недели. Потом сам не заметил, как пролетел целый месяц. И внезапно вся эта история отошла для меня в прошлое. Иногда я проезжал мимо, не останавливаясь, — просто хотелось увериться, что хибарка никуда не делась. Однажды вновь увидел перед ней белую машину и испытал первый неподдельный приступ ревности. Но даже это не заставило меня отправиться к Марии. Я говорил себе: «Надо бы… как-нибудь… непременно… Вот только еще чуть-чуть выжду, еще пару месяцев, чтобы все неладное забылось. И тогда приеду — как прежде, в ночи, молча. И все у нас будет так, как в самом начале». Но «чуть-чуть» затянулось надолго. Прошел год, полтора года… И я осознал, что никогда уже туда не вернусь.
А потом поехал этой дорогой вместе с Лоуренсом Уотерсом, при совершенно иных обстоятельствах, и все получилось как бы само собой.
IV
На следующее утро после того, как Лоуренс приступил к своим обязанностям, доктор Нгема пригласила меня в свой кабинет для разговора. Мы уселись в низкие кресла перед ее письменным столом — это означало, что беседа неофициальная и останется между нами.
Доктор Нгема внешне напоминала птицу: высохшая, неизменно серьезная, какая-то нахохленная женщина лет шестидесяти двух — шестидесяти пяти. Вслух мы обращались друг к другу запросто, по имени, но про себя я неизменно называл ее «доктор Нгема». Из этого легко заключить, в каких отношениях мы находились. Она занимала должность главного врача больницы, то есть была моим непосредственным начальством. Однако по капризу обстоятельств я обрел статус ее будущего преемника. Итак, нас связывала хрупкая, замысловатая паутина закулисных интриг.
В эту больницу я первоначально прибыл для того, чтобы принять дела у доктора Нгемы. Должность главврача мне предложили в момент, когда я переживал жизненный кризис: мой брак распался, практиковать на прежнем месте я не мог, хотелось изменить все разом. Переезд в захолустье показался мне счастливым шансом, осуществлением всех моих чаяний.
Первое время я был уверен, что все складывается наилучшим образом. Доктор Нгема собиралась перейти на новую работу в столице, в министерстве здравоохранения. Здесь, в этой больнице, она отработала лет десять-одиннадцать после того, как вернулась в Южную Африку. Большую часть жизни она провела за границей как политическая эмигрантка. Доктор Нгема вовсе не собиралась застрять в этой глуши, вдали от всего и вся, но и в центр не торопилась: прежде чем устремляться в гущу событий, надо было осмотреться, понять, откуда ветер дует. И вот ее время пришло. Ей оставалось лишь подыскать замену на свою прежнюю должность. И она выбрала меня. Как я потом узнал, соискателей было всего четверо. Комиссия по приему на работу состояла из одного человека — самой Рут Нгемы. Во мне она увидела то, чего искала. Что же? Неведомо.