— И наши дети теперь станут поистине счастливы, — прибавила Симонетта. — И жители Саронно не только оставят нас в покое, но и начнут всячески прославлять — тебя за твои чудесные фрески, а меня за мой ликер «Амаретто». И мальчики наши будут в безопасности.
Некоторое время оба молчали, задумавшись о своем прошлом и будущем. Небо становилось темнее, звезды — ярче, и ветер шептал что-то в ветвях миндальных деревьев, словно пытаясь соблазнить прекрасную владелицу этой рощи чем-то таким, о чем она давно уже и думать забыла. Вдруг, словно что-то вспомнив, Симонетта извлекла из-за корсажа кусочек пергамента, совершенно истертый, измятый и теплый, потому что после отъезда Бернардино она постоянно хранила его на груди, возле сердца.
— Помнишь? — протянув пергамент мужу, с легкой улыбкой спросила она.
Бернардино взял обрывок пергамента.
— Еще бы, конечно! Ведь я рисовал это в тот день, который считал самым несчастным в своей жизни, уверенный, что потерял тебя навсегда. А потом я рисовал это снова и снова — десятки, сотни, тысячи раз повторяя символ на стенах церкви Сан-Маурицио. Каждая Магдалина на моих фресках, как и большая часть других святых женщин, где-нибудь на одежде непременно имеет этот символ. В нем заключался тайный код моей любви к тебе — и безнадежной, и полной надежд, — но лишь одна Бьянка сумела найти ключ к этому коду. — Он осторожно провел пальцем по краю столь хорошо знакомого ему символа. — А теперь скажи, моя любимая, понимаешь ли ты, что означает эта руна, которая для тебя и была изобретена?
Симонетта, уютно устроившись щекой в углублении между шеей и плечом Бернардино и вдыхая запах его кожи, спокойно ответила:
— Думаю, что теперь понимаю. Правда, я довольно долго не могла в этом разобраться, но в разлуке с тобой мне пришлось многому научиться.
— Продолжай.
Она тоже провела пальцем по рисунку, руки ее в лунном свете казались особенно белыми.
— Во-первых, это, разумеется, сердце, а внутри его трилистник, похожий на флёр-де-лис. — Симонетта почувствовала, что Бернардино кивнул.
— Но что это за листья? — спросил он.
— Это листья миндального дерева.
— А может, там есть и что-нибудь еще? — мягко подтолкнул он ее.
— Нет. Ни ореха, ни какого-либо иного плода я там не вижу. Только лепестки внутри сердечка.
— А почему?
Симонетта услышала в голосе Бернардино настойчивость, стало уже слишком темно, чтобы она могла разглядеть лицо любимого, но ей вдруг показалось, что для него невероятно важно услышать ее ответ, понять, что она разгадала эту загадку.
— Потому что мы не были вместе, и пока мы не заключили брак, у этого союза и не могло быть никаких плодов. Дерево так и осталось бы бесплодным. Ни цветов, ни орехов. Только красивый орнамент. Некая неоплодотворенная красота. На ветвях превратившейся в дерево Филис тоже ведь не было цветов, пока домой не вернулся ее Демофон и не кончилось ее одиночество.
Художник с облегчением выдохнул, притянул жену к себе и крепко поцеловал. Игра в загадки была закончена, однако они так и продолжали сидеть, пока не почувствовали, что на лица им падают теплые капли дождя.
— Идем, — сказал, поднимаясь, Бернардино. — Все-таки мы с тобой молодожены. И, клянусь этой луной, сегодня у меня как никак первая брачная ночь! — Он поставил Симонетту на ноги и тихонько засмеялся от сладостного предвкушения, но, когда они уже шли сквозь благоухающую темную рощу к дому, снова начал говорить: — Странно, что в Саронно, где мы познакомились, я видел в тебе именно Пресвятую Деву Марию, поэтому я и рисовал тебя там как Мадонну снова и снова. Однако в Сан-Маурицио ты в моем воображении отчего-то перестала быть Богородицей, и там я изображал тебя только в виде различных святых и мучениц, чаще всего женщин смертных. А еще там ты стала другой Марией — Марией Магдалиной.
Симонетта взяла его за руку, и в голосе ее послышалась легкая насмешка:
— Возможно, в то время ты и воспринимал меня как падшую женщину. Как Магдалину. Ведь именно так, падшей женщиной, назвал меня оруженосец моего покойного мужа Грегорио, который счел развратной жену своего господина, когда увидел, как она целует другого мужчину, да еще и на ступенях алтаря. — Симонетта сама удивилась тому, с какой легкостью говорит теперь о тех ужасных мгновениях.
Но Бернардино даже не улыбнулся.
— Возможно. Возможно, я идеализировал тебя, превратив в некую икону, в символ идеальной женщины и всего того, что связано с женской любовью и добротой. В символ самой Мадонны. — Голос его шел, казалось, из самого сердца, он даже слегка запинался, словно с трудом отыскивал путь в некоем лабиринте, пытаясь добраться до истины. — И тогда я стал внушать себе, что начну презирать тебя, как только сумею тобою овладеть, несмотря на то что именно я сам и буду причиной твоего унижения. Возможно, это было связано с моим отношением к матери, с тем, как она отказывала мне, ребенку, в материнской любви, а не с тем, как ты тогда меня отвергла. Честно говоря, именно моя мать и была настоящей Магдалиной — во всяком случае, профессия у них была одна и та же.
Теперь он улыбался, но даже в темноте Симонетта видела, какой горькой была эта улыбка, ибо та давнишняя боль в душе Бернардино была по-прежнему жива. И ей страстно захотелось навсегда избавить мужа от этой боли и любить его так, как он того заслуживает, — любить до конца жизни.
Вынырнув из тенистой аллеи, они стали медленно подниматься по лестнице, ведущей на террасу, и Симонетта спросила:
— А если теперь ты снова станешь меня рисовать, муж мой, какой я буду тогда?
Он повернулся к ней и взял в ладони ее лицо. Она вся была освещена янтарным светом свечей, падавшим из окон дома, и в этом волшебном свете голова ее казалась совершенно золотой. И все же она не икона, не статуя — это настоящая женщина, его жена.
— Я буду рисовать тебя такой, какая ты есть, — чувствуя незнакомую слабость в сердце, сказал художник. — Я буду рисовать тебя прекрасной смертной женщиной. Но вполне возможно, еще разок напишу тебя как Мадонну, ибо в монастыре Сан-Маурицио из всех рассказанных мне историй я выяснил самое главное: все женщины, ставшие впоследствии святыми, были прежде простыми смертными. Так же, впрочем, как и мужчины. — И он, точно в подтверждение своих слов, крепко поцеловал Симонетту.
Они тихо вошли в дом и прокрались по лестнице наверх, в ее солнечную комнату, куда вела светлая дорожка из миндальных лепестков, которые рассыпала Вероника, чтобы указать им путь. Бернардино был молчалив, словно что-то обдумывал, и Симонетта ждала, что еще он скажет ей.
— Пора завершать нашу беседу, но есть еще одно… — промолвил он наконец. — Помнишь ли ты, как однажды в церкви Саронно ты протянула мне руку, а я отвернулся?
Симонетта так и замерла на ступеньке, потом повернулась к мужу и посмотрела на него сверху вниз. Noli me tangere. Он вдруг показался ей таким ранимым, таким уязвимым, и она так сильно любила его в эти мгновения, что даже сказать ничего не смогла, а только кивнула.
— Я никогда больше этого не сделаю, — сказал Бернардино так тихо, что Симонетта едва расслышала эти слова.
И она тут же протянула ему руку, и он, сжав ее в своей, стал вместе с нею подниматься по лестнице.
Всем своим нежным, мягким телом Симонетта чувствовала лежавшее сверху тело Бернардино, крепкое, мускулистое, и они целовались — сотню, тысячу раз, пока губы и щеки у нее не стало саднить от его колючей щетины. Его руки, казалось, успевали повсюду, очерчивая абрис ее тела, касаясь груди, гладя внутреннюю сторону бедер, лаская все те потайные местечки, где ей так давно хотелось ощутить прикосновение. Порой он стискивал ее плоть с такой силой, что ей становилось почти больно, а порой оглаживал так легко, так невыносимо легко, что она, теряя стыд, сама направляла его руки. А потом он вошел в нее, и она удовлетворила наконец неутолимую жажду. Они еще довольно долго лежали после этого неподвижно, слившись в единое целое, и он сверху своими серыми, как у волка, глазами неотрывно смотрел в ее синие, как озера, глаза, проникая в них глубоко-глубоко, до самого дна. И Симонетта понимала, что именно этих мгновений полного слияния она и ждала долгих три года, они наполнили ее душу таким наслаждением, таким счастьем, что ей пришлось прикусить губу, чтобы не закричать. Насколько же теперь все иначе, с изумлением думала она, как сильно подействовал на нее этот страстный, почти звериный акт соития, и как сильно отличается ее теперешний муж от того, прежнего, юного. Этот мужчина подходит ей, он ее дополняет, делает ее целой. С Лоренцо она была, да так и осталась, девочкой, юной и неопытной, этакой полуженщиной, которой вполне хватало и половинки мужчины, каким, собственно, и был ее первый муж — мальчик, все еще играющий в солдатиков. Лоренцо не мог сделать ее настоящей женщиной, завершить ее воспитание. А с Бернардино у Симонетты возникало чувство, будто в душе ее живут два человека, которые много страдали, научились выживать по отдельности, но смогли наконец воссоединиться. И с ним она могла создать пару. Он был ей под стать. Они были равны в любви и жизни, равны в своих личных достижениях и свершениях. Это была уже не полудетская любовь, но любовь молодости и зрелости, полная настоящих, взрослых страстей, куда более реальных и жизненных и куда более соответствующих им обоим, чем изящные любовные позы ее юношеского брака с Лоренцо. И это было так хорошо и так правильно, что она почти уже не могла терпеть. Наконец Бернардино снова шевельнулся на ней, задвигался, и она забыла Лоренцо.