— Могу ли я спросить, — раздался у Бернардино за спиной суховатый голос сестры Консепсьон, — что именно в этой книге сумело вызвать у тебя столь странный, неуместный смех?
Впрочем, смотрела монахиня не сердито, даже улыбалась, и он улыбнулся ей в ответ, хоть и не был уверен, что сумеет выразить свои чувства словами, не оскорбив при этом ее веру.
— Мне показалось… что это… Неужели ты, сестра, считаешь истинной правдой здесь написанное? Неужели веришь, что это Господь загасил огонь, уже пылавший под ногами у несчастной Люсии? А может, в тот день просто дождь шел?
— Ах да, Сиракузская мученица. — Голос Консепсьон шелестел, точно пересохшие страницы старинной книги. — Ты прав, ее спасло ненастье, но разве погоду творит не Отец наш Небесный? Разве не Он решает, идти ли дождю или светить солнцу?
— Но в таком случае, — пожал плечами Бернардино, — почему же Он не спас Люсию и от меча? И почему не пожелал спасти ее глаза?
— Порою Он отдает на муки ту или иную душу только для того, чтобы мы впоследствии могли извлечь уроки из ее страданий. Господь мог бы, разумеется, спасти Люсию от одной судьбы, но тогда ее неизменно постигла бы другая. А вот святая Аполлония, например, — и сестра Консепсьон, наклонившись, ловко перевернула перед Бернардино страницу книги, — сама прыгнула в костер, не желая поносить имя Христово.
— Она поступила так по собственной воле? — в ужасе переспросил Бернардино. — Ее не заставили?
Сестра Консепсьон так энергично покачала головой, что затрещал ее крахмальный черный апостольник.
— Она много страдала, попав в руки императора Деция [44]и его солдат: ей выбили все зубы и с мясом вырвали волосы. Такой ее часто и изображают — с вырванными прядями волос на окровавленной голове. Но в огонь она действительно прыгнула по своей воле. А когда вы, художники, рисуете на стенах часовен Аполлонию с выбитыми зубами или Люсию с вырванными глазами, то люди, видя, на какие страдания эти святые пошли ради веры, сами приходят к Богу.
Бернардино покачал головой.
— Ну а святая Агата? — спросил он, быстро перелистывая книгу, и золото ее обреза блеснуло в лучах солнца, падавших из узкого оконца. — Ей ведь груди отрезали! Груди! То, что составляет самую суть женщины-матери! Почему же Господь не спас эту несчастную от столь ужасной участи?
— Синьор Луини, — строго сказала монахиня и выпрямилась во весь свой немалый рост. — Господь не стал мстить тем, кто заставил страдать этих святых женщин. Ведь это тоже были люди. Это не Он, а люди подвергли их жестоким пыткам. Прошу тебя, синьор, пойдем со мной.
И библиотекарша, чуть спотыкаясь, неровной походкой, которая выдавала ее преклонный возраст, хотя об этом трудно было догадаться по ее внешнему виду, повела Бернардино по лестнице куда-то вниз. Вскоре они оказались во внутреннем дворе монастыря, и художник обернулся, чтобы посмотреть, куда показывает ему монахиня.
— Эта круглая башня, — начала сестра Консепсьон, — построена была отнюдь не для нашего монастыря. Ей куда больше лет. Здесь некогда размещался цирк, старый римский цирк, построенный еще в те времена, когда Милан превратился в столицу Западной Римской империи. Здесь, на этом самом месте, где мы с тобой сейчас стоим, а также там, где другие сестры читают священные книги и молятся Господу, где мы выращиваем овощи и целебные травы, была арена кровавых развлечений и смерти. Там забавлялись безбожники римляне, видя, как умирают другие. Люсия погибла по обвинению приспешников императора Диоклетиана, Агата — из-за преследований слуг императора Деция. Их подвергли пыткам и казни обычные смертные люди, язычники, бывшие в свое время могущественными царями и императорами. А эта самая башня стала впоследствии тюрьмой для первых христианских мучеников: святой Жервезы, святого Протаса, святого Набора и святого Феликса. На этой арене когда-то мчались по кругу колесницы и несчастные гладиаторы, надеясь спасти свою жизнь, сражались на потеху жестокому императору Максимиану.
— Максимиану? — Бернардино вздрогнул, услышав знакомое имя.
Сестра Консепсьон быстро глянула на него слезящимися от старости и бесконечной возни с книгами глазами.
— Да. А ты слышал об этом императоре?
— Слышал. — Бернардино помолчал, припоминая то, что аббатиса рассказывала ему о святом Маврикии. — Он замучил святого Маврикия и зверски убил шесть тысяч шестьсот его воинов.
Сестра Консепсьон улыбнулась, демонстрируя почти лишившийся зубов рот.
— Именно так, — подтвердила она и, шаркая ногами, направилась обратно к башне. — А ты уже кое-чему научился, синьор Луини, — на ходу, не оборачиваясь, похвалила она. — Ты явно набираешься знаний.
Да, знаний он здесь поднабрался. Вот и сейчас он вертелся во все стороны, как волчок, с изумлением глядя на монастырские стены и круглую кирпичную башню. Ему было безумно интересно. История святого Маврикия, рассказанная аббатисой и словно ожившая тогда у него перед глазами на стене часовни благодаря силе его воображения, теперь получила вполне реальное подтверждение. Этот древнеримский император действительно существовал, он дышал, жил и развлекался здесь, в этом самом месте, любуясь теми чудовищными жестокостями, которые у него на глазах творили его слуги. И в этом самом месте теперь воздвигнут монастырь в честь того человека, которого этот император убил. У Бернардино даже голова закружилась. Он прилег на траву и стал смотреть на тучные облака, что собирались у него над головой. В душе его явно происходили перемены. И он действительно кое-чему научился.
И чувствовал, что вопреки себе постепенно приходит к Богу.
ГЛАВА 29
АМАРЕТТО
— Аманте?
— Амаре?
— Амарецца?
Симонетта и Манодората сидели за столом лицом друг к другу, и каждый держал в руках китайскую пиалу со сладким янтарным напитком, то и дело его пригубляя. Они пытались выбрать название для изобретенного Симонеттой волшебного зелья.
— Итак, — сказала она, — начнем все сначала. «Мандорла» — так у нас называют миндаль…
— Очень похоже на мое прозвище.
— Верно. А почему бы нам действительно не назвать его «Манодората»? Если ты не против, конечно. Ведь если б не ты, этот напиток никогда и не был бы создан.
Манодората покачал темноволосой головой, и бархатный «хвост» шапки, свисавший ему на спину, завилял у него между лопатками.
— Нет, это не годится. Ни в коем случае! Меня достаточно хорошо знают в здешних местах, и ты не получишь никакого дохода, подобным образом увековечив свою дружбу с евреем. Давай лучше посмотрим, что ты можешь предложить еще.
— Ну, например… старое латинское название миндаля: amygdalus…
— И что это значит?
— Так, по-моему, называются те миндалины, что у нас в горле.
— Вряд ли это привлекательное название для напитка, — фыркнул Манодората. — Что еще?
Симонетта снова пригубила ликер. Пока что она была не в силах открыто признаться Манодорате, что прозрение снизошло на нее именно тогда, когда она вспомнила о Бернардино, и в этом горько-сладком напитке словно дистиллированы были ее чувства к художнику: сладость и боль. А потому она начала так:
— Меня поразило то, что в этом напитке сочетаются сладость и горечь. А ведь и слова «amare» и «amarezza» — «любить» и «горечь» — очень похоже звучат, не правда ли?
— Вполне можно сказать, что в любви немало горечи, — кивнул Манодората. — Да и само слово «amare» является, по-моему, началом слова «amare-zza».
— По-твоему, любовь всегда кончается горечью? — слабо усмехнулась Симонетта. — Не слишком обнадеживающее заявление.
— Зато верное.
— Не в твоем случае. У тебя ведь есть Ребекка и сыновья.
— Даже те, кто любит друг друга больше жизни, редко умирают в один и тот же день. Каждый в конечном счете остается в одиночестве, но любовь живет вечно, мы ведь с тобой уже говорили об этом.