— Неужели… Не хочешь же ты сказать, что Гонсалес станет тебе вредить?
Манодората, разумеется, именно это и имел в виду, но все же попытался ободрить Симонетту:
— Разумеется, нет. Он же не знает, что здесь живу именно я. Скорее всего, он попытается отнять собственность у моих соотечественников, евреев, или же помешать нам заниматься здесь торговлей. Итак, — в голосе Манодораты зазвучали деловые нотки, — наш разговор завершил полный круг. Скажи, ты намерена здесь остаться?
Симонетта, точно завороженная, не сводила глаз с миндального орешка в руках Манодораты. Этот орех, казалось, воплощал для нее все семейство Лоренцо, ставшее и ее собственным, всю ту жизнь, которая некогда была такой счастливой здесь, на вилле Кастелло.
— Да, — сказала она, и следующие ее слова прозвучали как эхо того, что она говорила ему год назад: — Мне больше некуда идти. И ты, синьор, лучше кого бы то ни было знаешь, на что способен человек, чтобы сохранить свой родной дом.
— Хорошо, — понимающе кивнул Манодората. — Тогда завтра я пришлю сюда целую толпу работников-евреев, которые принесут с собой топоры и вырубят все эти миндальные рощи. А землю мы возделаем и превратим в плодородные поля. Я знаю арабские приемы возделывания почвы, а также знаком с севооборотом, и мы, поочередно сменяя те или иные культуры, сделаем так, что все поля каждый год будут давать приличный урожай.
Симонетта молча кивнула, и Манодората, зашвырнув орех куда-то в темноту, встал и собрался уходить.
Орех, отлетев, со звоном стукнулся в темноте обо что-то стеклянное, и собеседники вопросительно переглянулись. Симонетта, с некоторым трудом поднявшись с пола, неслышной тенью скользнула в темный угол и вскоре вновь появилась оттуда, держа в руках некое странное устройство, состоявшее из бутылей, соединенных трубками. Манодората нырнул в тот же темный угол и обнаружил там жаровню и медный поднос.
Симонетта в изумлении поставила неведомый прибор на пол и спросила:
— Что это может быть?
— Обыкновенный перегонный куб! — рассмеялся Манодората. — Кто-то варил здесь весьма крепкое зелье! — Он обнюхал одну из бутылей. — Ага, граппа! А здесь? — Он содрал пробку с горлышка глиняной амфоры, понюхал и тут же отпрянул, словно ему что-то ударило в нос: — Да это, пожалуй, коньяк!
— А как эта штуковина действует? — Симонетта рассматривала старинное устройство. Оно было холодным и липким на ощупь.
— Это очень древнее искусство, но, к сожалению, мне почти не знакомое. Впрочем, принцип, по-моему, заключается в том, что вот сюда помещается сок с мякотью…
— Сок из чего?
— Крепкие напитки можно делать из чего угодно. Граппа, этот дьявольский напиток, например, делается из виноградных косточек, которые нагревают снизу, пока не начнет конденсироваться влага… и не пройдет вот через этот фильтр…
— Но как эта штука здесь очутилась? Это уж точно не Лоренцо! Он любил только вино.
— Я бы, пожалуй, спросил об этом его оруженосца, — сухо усмехнулся Манодората. — Судя по его виду, он всегда был изрядно навеселе.
Симонетта, наверное, тоже улыбнулась бы, но события последней недели и то, как жестоко Грегорио обвинял ее, публично раскрывая все ее грехи, были еще слишком свежи в памяти. Взяв в руки амфору, она хотела было отбросить ее прочь, но Манодората успел схватить Симонетту за запястье.
— Я, конечно, не врач, синьора, но на твоем месте я бы лучше прихватил эту бутылку с собой в спальню и там выпил, чтобы хоть одну ночь как следует выспаться. Ты ведь толком не спала с той самой злополучной мессы, если не ошибаюсь?
Да, это действительно было так. Спать Симонетта не могла, потому что все время думала о Бернардино и о том, как заставила его уйти. Пока она размышляла об этом, Манодората потихоньку ушел, и она, оставшись в одиночестве, долго смотрела на амфору и недоуменно пожимала плечами, прежде чем все-таки взяла ее и понесла к себе в спальню. Но, уже поднимаясь по лестнице из подвала, она вдруг остановилась, обернулась, и то миндальное ядрышко, которое сперва очистил, а потом отшвырнул Манодората, вдруг звездочкой сверкнуло в темноте… Симонетта снова спустилась вниз, поставила амфору на пол и, встав на колени, стала искать это ядрышко, заодно собирая другие орехи. И, занимаясь этим, впервые с того злополучного воскресенья Симонетта позабыла о своем ноющем сердце.
У нее появилась некая идея!
ГЛАВА 26
ПУТЬ, УКАЗАННЫЙ ДЕРЕВОМ
Нонна сидела в новом кресле-качалке у очага, покачиваясь на изогнутых полозьях и удивляясь удобству, какого никогда не испытывала. Молодой мужчина, которого она уже считала родным, задумчиво смотрел на нее, одной рукой обхватив себя за талию, а на вторую удобно пристроив подбородок. С пояса у Сельваджо свешивался кусок грубой ткани для полировки — почти так же опоясывало его и то голубое знамя, когда Нонна с Амарией его нашли. Некоторое время он, прищурившись, изучал свое изделие, потом спросил:
— Ну что, удобно тебе?
— Восхитительно! — Это была совершенно искренняя похвала, и Нонна улыбнулась, показывая немногие оставшиеся зубы.
Сидеть в этом кресле и впрямь было восхитительно. Как восхитительными казались ей и те новые балки, которыми Сельваджо укрепил их низкую кровлю; светлая, почти белая, кедровая древесина балок так и сверкала в свете очага, и на ней поблескивали липкие капли янтарной смолы. И двери у них в доме теперь были новые и прочные! А старые оконные переплеты, пропускавшие все сквозняки на свете, исчезли без следа! Сельваджо даже пристроил к домику террасу, выходившую прямо на их крошечный дворик, где деловито скребли землю куры. Он вообще постоянно возился с деревом: то собирал хворост в лесу, то рубил дрова, то занимался какими-то очередными прикидками по переустройству их жилища и воплощением своих идей в жизнь. Чудеса так и сыпались у него из рук, он создавал их с неким таинственным образом обретенным умением, которое, как казалось Нонне, не посрамило бы и самого святого Иосифа, отца Господа нашего и первого из всех плотников. На лице Сельваджо наконец расцвела улыбка. Он наслаждался этим моментом окончательного завершения работы и искренней благодарностью Нонны, которая ласково кивала ему, покачиваясь в удобной качалке.
Да, этот парень оказался для них настоящим даром Божьим, и Нонна теперь была вынуждена признать то, чего не понимала прежде, постоянно сравнивая Сельваджо с Филиппе, ибо ей казалось, что сын ее возродился в этом юноше. «Дикарь» вел себя значительно лучше, чем ее дорогой покойный сынок, он вообще оказался очень хорошим человеком. Например, память упрямо подсказывала Нонне, что Филиппо, оставаясь дома, в лучшем случае тупо сидел у огня, вытянув длинные ноги, а потом уходил играть в карты или кости с цыганами, которые после захода солнца обычно собирались под арками Понте Коперто. Филиппо вообще предпочитал проводить свободное время не с матерью, а в обществе этих цыган, возле их костров, хотя городская община давно уже запретила им жечь костры под мостом. У цыган всегда имелись и кости, и сладкое вино, и смуглые девушки, и скрипки, и Филиппо с удовольствием там развлекался, особенно не засиживаясь у материнского очага. Теперь же вечера стали для Нонны самым любимым временем суток. Ах, как приятно ей было подолгу сидеть у огня с Амарией и Сельваджо и наслаждаться теплом очага и своим дружным семейством!
Да и кроме этого причин для радости у нее хватало. Например, недели две назад Сельваджо вдруг обнаружил, что умеет писать. Сидя вечером вместе с Амарией у огня, он вытащил из огня обгоревшую веточку и стал писать на краю камина разные буквы, да так четко и красиво, что стало ясно: он получил образование и, похоже, неплохое. Впрочем, больше всего он обрадовался тому, что теперь сможет научить и Амарию читать и писать, уж очень ему хотелось как-то отблагодарить девушку за то, что она вернула ему дар речи. Однако во время занятий с нею Сельваджо по-прежнему испытывал некое неясное беспокойство. Пока Амария старательно вырисовывала те самые буквы, которые совсем недавно учила его произносить вслух, Сельваджо одолевали бесчисленные вопросы. Откуда он все это знает? Кто научил его писать? Может, он раньше был писцом или нотариусом? А может, школьным учителем?