— Шалом, — откликнулся Манодората. — И спасибо тебе за дружбу. Я снова оказался в неоплатном долгу перед твоей семьей за помощь и добрые советы, ибо некогда именно твой отец Абиатар, да покоится он с миром, спас меня, предупредив, чтобы я немедленно покинул Толедо.
Ученый согласно кивнул, но тут же сказал:
— Однако именно та, причем немалая, денежная сумма, которую ты безвозмездно передал моему отцу, не только спасла нас от жестокой нужды, но и дала возможность тоже бежать сюда. Так что не будем говорить о долгах.
И Манодората, пожав Исааку руку своей здоровой рукой, крепко обнял его на прощание. Когда же ученый ушел, он еще, наверное, с час просидел в одиночестве, глядя на остывающие угли, но ничего перед собой не видя. Наконец, продрогнув у погасшего очага, он прошел к себе в спальню и прямо в одежде лег на постель поверх мехового одеяла. Он вдруг почувствовал себя слишком усталым, чтобы раздеваться.
Сны Манодораты были странными, полными неясной угрозы. Ему снилось, что он, одетый в красный бархатный дублет, в такую же шляпу и голубые узкие штаны, привязан к дереву, а рядом с ним стоит какая-то черная приставная лестница, высоченная, уходящая прямо в небо. Внизу, к дереву и его ногам веревками прикручены его сыновья, Илия и Иафет, оба в черном. Глядя на них сверху, он видел только их сияющие, золотоволосые головки. Мальчики плакали. Вокруг Манодората различил десяток мужчин и четыре лошади. Лошади и их всадники были тех же мастей, что и всадники Апокалипсиса, и столь же равнодушно смотрели, как вершится его судьба. Над головой у Манодораты раскинулся черный купол небес, и звезды, казалось, свисали с него, точно цветы с ветвей миндального дерева. А на дереве, чуть повыше, покачивались на ветру точно такие же цветы. Под ногами Манодората ощутил вершину какого-то большого округлого камня. Затем почувствовал жар и ожог — это его мучители подожгли веревки, которыми он был привязан к дереву, и пламя опалило его плоть. Задыхаясь в дыму, он слышал вопли сыновей, к которым уже подбиралось пламя. Его золотая рука стала очень горячей, запястье было уже обожжено, и, почувствовав резкую боль, он проснулся.
Постель была охвачена огнем, занавеси и столбики балдахина пылали вовсю, языки пламени уже лизали меховое одеяло. Огонь успел даже коснуться его золотой руки, просто он не сразу это почувствовал. Манодората одним прыжком вскочил с постели и бросился в комнату Ребекки, но путь туда преграждало ревущее пламя. Там полыхало, как в топке. Отчаявшись, он кинулся в детскую и чуть не заплакал от облегчения, увидев, что сыновья спокойно спят, а огонь туда пока не добрался. Манодората схватил мальчиков в охапку вместе с одеялами и ринулся вниз по лестнице. Уже подбежав к входным дверям, украшенным шестиконечной звездой, он услышал зловещее, монотонное пение толпы. Недолго думая, он резко повернул назад, пробежал через двор, умоляя Илию помолчать или хотя бы задавать вопросы потише, а Иафета не плакать, затем пинком вышиб дверь, ведущую в огород и, ломая изгородь, выбрался в темный переулок, куда выходила его помойка и помойки остальных соседей. Поднимая ребятишек как можно выше над чавкавшей под ногами грязью, Манодората долго брел в ночи, пока не выбрался на окраину Саронно и тогда уже, так ни разу и не оглянувшись, быстро пошел по хорошо знакомой тропе, ведущей на виллу Кастелло.
Симонетта увидела их еще издали. Она, как всегда, сидела у окна, поднявшись на рассвете, поскольку как раз в этот день должен был начаться сбор миндаля. Заметив Манодорату с сыновьями на руках, который, спотыкаясь, поднимался к дому по тропе, ведущей через миндальную рощу, Симонетта выбежала ему навстречу и сразу поняла, что случилось нечто ужасное. Всегда безупречно аккуратный, Манодората был невероятно грязен, и от него исходила какая-то жуткая вонь, оба мальчика, как и их отец, прямо-таки почернели от копоти, а у старшего — кажется, Илии — по щекам тянулись белые полоски от слез, сумевших пробраться сквозь грязь и копоть. Манодората только головой помотал, когда встревоженная Симонетта принялась его расспрашивать.
— Только сейчас ни о чем не спрашивай, — попросил он. — И ради всего святого, уложи мальчиков в постель. А я должен вернуться назад. — Лицо его исказилось от горя. — Ребекка…
Она моментально все поняла и прижала малышей к груди. А Манодората, круто развернувшись, ринулся вниз по тропе, чтобы не слышать, как Илия пронзительно кричит ему вслед: «Папа! Папа!»
— Он скоро вернется, — постаралась успокоить мальчика Симонетта. Она очень надеялась, что так и будет.
Голубые глаза Илии сверкнули на почерневшем от копоти личике:
— Вместе с мамой?
— Во всяком случае, он пошел ее искать, — не зная, что ему ответить, сказала Симонетта. — Идем, тебе нужно умыться. А потом ты ляжешь в мягкую теплую постельку и немного поспишь.
Илия послушно пошел за нею. Иафет, скуливший не переставая, наконец умолк, засунув в рот большой палец, и принялся играть рыжими локонами Симонетты. Она отнесла его на кухню и растерялась. Она еще никогда не имела дела с маленькими детьми. В таких знатных семьях, как у нее, детей с ранних лет поручали заботам нянек, да и никаких младших братьев или сестер, хотя бы двоюродных, у Симонетты не было. Она посадила Иафета на меховой коврик у огня и поискала глазами хоть что-нибудь, чтобы развлечь малыша. Расписной китайский кувшин для пряностей показался ей вполне подходящей игрушкой, и мальчик принялся с удовольствием разглядывать нарисованные на кувшине яркие пейзажи и крошечных извивающихся драконов. Пока он развлекался, Симонетта тряпочкой смывала грязь с лица Илии. Занимаясь этим, она не уследила за Иафетом и успела подбежать к нему как раз вовремя, когда он уже подобрался к самому огню, но все же немного опоздала, так что мальчик добавил изрядное количество новой сажи к той, что уже и так покрывала его лицо и одежду. Кувшин со специями он, разумеется, ухитрился открыть и как раз собирался сунуть в рот один из черных «гвоздиков», вывалившихся оттуда. Остальную гвоздику Симонетте пришлось просто замести веником в совок и выбросить. Пока она подметала рассыпавшуюся по полу драгоценную пряность, Илия случайно задел ногой миску с водой и насквозь промочил башмаки и ноги, и без того закоченевшие. Симонетта просто не знала, смеяться ей или плакать, настолько она оказалась беспомощной, но одного взгляда на личико Илии оказалось достаточно, чтобы придать ей решимости. Мальчик весь дрожал, но молчал и не плакал, его пухлые детские губки были сурово поджаты, а глаза поблескивали от горя и непролитых слез. Симонетта тут же принялась болтать как заведенная, что было ей совершенно несвойственно, и несла всякую чушь, лишь бы отвлечь Илию от страшных мыслей. Она досуха вытерла и с силой растерла его ледяные ноги, а потом разрешила ей помогать, поскольку теперь на очереди был маленький Иафет. Когда они общими усилиями привели в порядок и младшего мальчика, Симонетта подхватила обоих на руки, отнесла наверх и уложила в свою постель, укрыв теплым одеялом. Она знала, что ей вообще-то нужно бы пойти к сборщикам урожая и присмотреть за их работой, но сразу оставить детей не смогла. Впрочем, Иафет уснул почти мгновенно, так и не пожелав вынуть изо рта большой пальчик, и Симонетта вздохнула с облегчением. Но как только Илия коснулся подушки, слезы так и хлынули у него из глаз, они лились по щекам, затекая в уши, и мальчик, изо всех сил вцепившись в руку Симонетты, так смотрел на нее, что она вдруг поняла, как ей следует поступить. Вся ее скованность и растерянность мигом исчезли. Симонетта движением плеч сбросила с себя плащ, поскольку Илия по-прежнему не отпускал ее руку, и прилегла рядом с ним. Крепко прижав мальчика к себе, она поцеловала его в светловолосую макушку и, закрыв глаза, вдохнула сладкий, чуть горьковатый запах древесного дыма, которым пропитались его волосы. Вот странно, подумала она вдруг, откуда у этих еврейских детишек такие светлые волосы? И тут же выругала себя за собственное невежество. А почему бы им, собственно, и не быть светловолосыми, почему они обязательно должны иметь черные волосы и резкие восточные черты?