— Еще одну минутку терпения! — крикнул мне Фигаро, который увидел меня, хотя я его не видел.
Я сел.
— Внимание! Встречайте!
Конечно, я знаю, что женщины возвращаются из парикмахерской другими, не такими, какими туда отправляются. Для того они туда и ходят. Я знаю также, что после этого они обычно чувствуют себя несчастными. Им нужно время, чтобы свыкнуться со своим новым образом, им нужны наши восторги и уверения в том, что этот образ им к лицу. Любые критические и тем более назидательные или злорадные замечания противопоказаны. Подобно тому как храбрый индеец мужественно переносит боль, никак не выражая ее на лице, храбрый свидетель демонстрации новой прически не должен выражать на своем лице испуг.
Несколько секунд я не узнавал Лео. Несколько секунд я думал, что эта молодая женщина с ежиком на голове — не Лео, и снял уже надетую было маску участливого внимания и признания. Когда я понял, что ошибся, и вновь надел ее, было поздно.
— You don't like it. [80]
— Да нет, мне нравится. Так ты выглядишь серьезней и строже. Ты мне напоминаешь женщин из французских экзистенциалистских фильмов пятидесятых годов. И в то же время ты стала моложе, тоньше и нежнее. Я…
— No, you don't like it. [81]
Она сказала это так определенно, что я пал духом. А ведь мои слова были почти на сто процентов правдой. Мне нравились женщины из французских экзистенциалистских фильмов, и в Лео было что-то от их ранимости и твердости. Мне нравилась форма ее головы, красоту которой подчеркивали коротко стриженные волосы. В свое время мне очень нравились ее кудри, но раз их больше нет, значит, нет. Кудри словно приглашают руку зарыться в них, ежик — погладить его, что как раз в моем случае было самое подходящее. Если бы еще не эта солдатско-арестантская оболваненность! Она вызывала ассоциации с тюрьмой, с психиатрической больницей. Мне стало жутко.
— O'key, let's go. [82]
Я расплатился, мы пошли к машине и поехали ко мне домой.
— Может, ты хочешь прилечь и отдохнуть?
— Why not. [83]
Она легла на диван. Его прохладная кожа позволяет даже жарким летом уютно закутаться в легкое одеяло. Я укрыл Лео и отворил пошире дверь балкона. Вошел Турбо, пересек комнату, запрыгнул на диван и свернулся калачиком у нее под боком. Глаза ее были закрыты.
Я на цыпочках прошел в кухню, сел за стол, развернул газету и сделал вид, что читаю. Капала вода из крана. На окне жужжала толстая муха.
Потом я услышал всхлипывания. Может, она плачет во сне? Я ждал и прислушивался. Плач становился все громче и ровнее, гортанней и жалобней. Я вошел в гостиную, присел рядом с ней, стал успокаивать ее, гладить. Она умолкла, но слезы продолжали бежать по щекам. Через некоторое время она опять заплакала в голос, и плач то нарастал, то стихал. Но слезы при этом не прекращались.
До меня долго не доходило, что самому мне с этим не справиться. Но потом рыдания стали такими судорожными, что она почти задыхалась. Я позвонил Филиппу. Он посоветовал обратиться к Эберляйну. Тот велел мне немедленно отвезти Лео в Гейдельбергскую психиатрическую больницу. Всю дорогу она проплакала и затихла, только когда я повел ее по дорожке к корпусу. На обратном пути плакал я.
33
В тюрьму
Это было длинное, жаркое лето. Я на две недели ездил с Бригитой и Ману к морю, собирал ракушки и морские звезды и строил крепости из песка. А потом много сидел у себя на балконе, играл в Луизен-парке в шахматы с Эберхардом, рыбачил с Филиппом на его яхте, упражнялся в игре на флейте или в приготовлении рождественского печенья. Устроив себе День мужества, я отправился к зубном врачу. Семерку удалось спасти, и дело обошлось без протеза. Заказы летом вообще поступают редко, а теперь, когда я состарился, клиенты и вовсе не торопятся. Мне не придется уходить в отставку, работа просто сама постепенно закончится.
В сентябре в Верховном суде земли Баден-Вюртемберг в Карлсруэ состоялся суд над Хельмутом Лемке, Рихардом Инго Пешкалеком и Бертрамом Монхоффом, так называемый Кэфертальский процесс над террористами. Пресса осталась вполне довольна — быстрыми и эффективными действиями полиции при расследовании, динамичным судебным процессом и признательными показаниями подсудимых. Лемке, признавая свою вину и выражая раскаяние, сохранял чувство собственного достоинства, Монхофф проявлял по-детски наивное рвение в выражении готовности сотрудничать с судебными органами. Только Пешкалек путался в показаниях. Он настаивал на том, что не имеет никакого отношения к смерти Вендта, что не встречался с Вендтом в Виблингене и что у него никогда не было пистолета, пока на одном из заседаний не грянуло сенсационное сообщение о том, что пистолет был найден во время ремонтно-восстановительных работ на Бёкштрассе в тайнике, устроенном в кирпичной кладке брандмауэра, который примыкал к его квартире. Когда он после этого озвучил свою версию о несчастном случае, она не убедила суд, хотя судебно-медицинская экспертиза действительно не исключала, что смерть наступила не в результате пулевого ранения, а от падения. Пешкалек получил двенадцать лет, Лемке десять, а Монхофф восемь. Приговором пресса тоже осталась довольна. Известный автор передовиц «Франкфуртер альгемайне цайтунг» расхваливал «знаковую инициативу» правового государства, возведенные им мосты для раскаявшихся террористов — золотые и в то же время тернистые.
Я не поехал в Карслсруэ. Судебные разбирательства, так же как хирургические операции, богослужения и межполовые контакты, относятся к тем событиям, в которых я либо участвую, либо отсутствую. Я ничего не имею против открытости судов. Но я бы чувствовал себя вуайеристом.
Когда процесс закончился, позвонил Нэгельсбах:
— Это последние теплые вечера в нынешнем сезоне, когда можно сидеть на воздухе. Вы не заглянете к нам?
Мы сидели под грушей и говорили на разные малозначащие темы. Кто, где и как провел отпуск — они в горах, а я у моря, — их так же мало интересовало, как и меня.
— Как поживает Леонора Зальгер? — спросила вдруг фрау Нэгельсбах.
— Мне все еще не разрешают ее навещать. Но я на днях говорил по телефону с Эберляйном, которого после завершения Кэфертальского процесса реабилитировали и даже восстановили в должности заведующего больницей. Он пока еще не знает, когда ее выпишут, но уверен, что она поправится, сможет закончить учебу и будет жить нормальной жизнью.
— Решайтесь, господин Зельб! Если вы сейчас не устраните все недомолвки между вами и моим мужем, вы уже не устраните их никогда.
— Рени… — укоризненно произнес Нэгельсбах. — Я считаю…
— И к тебе это тоже относится.
Мы с ним смущенно переглянулись. Разумеется, фрау Нэгельсбах была права. Фрау Нэгельсбах всегда права. Но мы с ним оба подумали одно и то же: не поздно ли?
Я собрался с духом и начал первым:
— Вы знали, что с Лео?
— Она вела себя очень странно. На допросах она часто сидела с отсутствующим видом, как будто не видела и не слышала нас, а то вдруг начинала перескакивать с пятого на десятое и говорила не переставая. Потом нам опять приходилось биться с ней за каждую фразу, за каждое слово. Равитц сразу сказал: «Да она чокнутая». И что ее защитник будет полным идиотом, если ее осудят. Потому он и смеялся, когда вы собрались вытаскивать ее из тюрьмы. У остальных, в том числе и у меня, не было этой уверенности. — Он помедлил. Но потом тоже собрался с духом. — А как обстоит дело с материалом Пешкалека? Он у вас или все же сгорел?
— Зельб, обманутый обманщик? Это как раз вписалось бы в общую картину: Лемке и Пешкалек обманули Лео и ее друзей, полиция и прокуратура обманули суд (а может, суд даже подыграл и принял участие в обмане), а обманутая общественность чествует своих обманщиков. Есть ли вообще эти боевые отравляющие вещества в Фирнхайме — немецкие, американские, с Первой, Второй или какой там еще войны?