Пешкалек тоже остановился.
— Что будем делать дальше, господин Зельб? Не наведаться ли нам туда самим?
Мы поехали через лес по улице Лоршервег. Слева тянулся высокий забор, а за ним асфальтированная дорожка. Многочисленные таблички на немецком и английском грозно оповещали посторонних о минах, военных и полицейских патрулях, сторожевых собаках, применении боевого оружия. Въезд, который мы миновали через полкилометра, был оборудован стальными автоматическими воротами, проблесковыми маячками желтого и синего цвета и тоже изобиловал табличками, к которым, кроме всех прочих предостережений, прибавился еще запрет на курение. Потом забор повернул налево, а дорога по-прежнему шла прямо. Доехав до следующего перекрестка, тоже повернув налево и сделав большой крюк — по автостраде и под ней, — мы больше так и не попали к забору, а приехали обратно в Фирнхайм.
— Вам надо побеседовать с местными жителями. — Во время разведывательной экспедиции Пешкалек больше молчал. Теперь же, когда мы добрались до Фирнхайма, он вдруг опять разговорился. — «Боевые отравляющие вещества» — вы сами слышали; казалось бы, люди должны проявлять к этому интерес. А они не проявляют. Я вообще удивляюсь, что нашему неистовому репортеру, — он показал в ту сторону, где, по его мнению, должна была находиться редакция «Фирнхаймер тагеблатт», — удалось напечатать свою маленькую заметку. Никто здесь этого читать не хочет. — Он выехал на дорогу в Хеддесхайм, но вскоре свернул направо. — Сделаем еще один маленький крюк, господин Зельб.
Мы ехали мимо желтых рапсовых полей и длинных шеренг фруктовых деревьев, над нами сияло голубое небо. Вдали высились горы и яркими пятнами проступали каменоломни. Маленькая церквушка с башенкой и водокачка в окружении нескольких домов и старых ив, неожиданно выросшие перед нами, довершили картину летней идиллии.
— Вы в первый раз в Штрассенхайме?
Я кивнул.
Пешкалек сбросил скорость.
— Вы, наверное, думаете: что мы тут забыли? Зачем я вас сюда притащил? Смотрите внимательно. — Мне бросился в глаза господский дом рядом с церквушкой. В нем размещались, как явствовало из таблички, конное подразделение и подразделение служебных собак Главного управления мангеймской полиции. — Смотрите еще внимательней! Вон там, одна слева и две справа, — знаете, что это такое? Многотонные автоцистерны для воды. Вода для питья, приготовления пищи и для скота. А зачем они тут? — Он уже радовался, предвкушая эффект. — А затем, что другая вода, по-видимому, непригодна для всех этих целей, понимаете? Вероятно, Штрассенхайм хоть и относится к Мангейму, но не подключен к городскому водоснабжению — как и к фирнхаймскому и хеддесхаймскому, — а имеет свой собственный источник, и в этом источнике… нет воды, скажете вы? То есть вы думаете, что он пересох? Это после стольких дождей?.. Нет-нет, в нем есть вода, и она даже совершенно прозрачная! Ну разве что пахнет как-то странно, а может, даже и не пахнет. А может, вкус у нее немного не тот — хотя тоже совсем не обязательно. И вы, вполне возможно, не свалитесь замертво, если напьетесь этой воды. Ну, может, вас слегка стошнит, может, пронесет кровавым поносом или будет выворачивать наизнанку, пока глаза на лоб не вылезут…
— Откуда вы все это знаете?
— Простая арифметика. Сам сообразил. Из официальных источников ведь ничего не узнаешь. Они так упорно отмалчиваются, что уже одно их молчание вызывает подозрения. — Он опять прибавил скорости. — Мы сейчас как раз пересекаем границу района водоснабжения Кэферталя, который относится к следующей защитной зоне. Мне нет необходимости объяснять вам, что находится в этой зоне. Да, следующая водоохранная зона еще не самая узкая, а та, в свою очередь, еще не район водозабора. Склад боеприпасов расположен лишь в следующей защитной зоне, но самая узкая зона совсем близко, она начинается у Фирнхаймской развязки, в двух километрах от Штрассенхайма. Во всяком случае, Штрассенхайм получил свою порцию дерьма, в какой бы зоне он ни находился. Черт его знает, как они текут, эти грунтовые воды. — Он разочарованно махнул рукой, шлепнул себя по лысине и машинально откинул отсутствующие волосы на затылок. Втянув в рот с помощью языка и губы часть уса, он принялся сердито перемалывать его зубами.
Не могу сказать, что небо после этого показалось мне уже не таким голубым, а рапс не таким желтым. Мне всегда было трудно поверить в существование того, чего я не вижу, — в Бога, в относительность пространства и времени, во вред от курения, в озоновую дыру. Я скептически отнесся к рассказу Пешкалека еще и потому, что от склада боеприпасов до Бенджамин-Франклин-Виллидж в Кэфертале было всего километра два, не больше, а американцы вряд ли стали бы травить свой собственный персонал, и еще потому, что на водоснабжении Фирнхайма, который ближе к складу, чем Штрассенхайм, все это, похоже, никак не отразилось. А кроме того, Пешкалек ведь сам не пробовал штрассенхаймскую воду и не отдавал ее образцы на анализ в лабораторию.
Мы приехали обратно в Эдинген. Когда мы ехали по Гренцхёфер-штрассе, фрау Бюхлер и сотрудники Вендта как раз выходили из «Зеленого дерева». Поминальная трапеза затянулась. У кладбища меня ждал мой «кадет».
— Нам нужно спокойно обо всем этом поговорить. — Он протянул мне свою визитную карточку. — Позвоните мне, когда у вас будет время и желание. Вы мне, конечно, не верите. Думаете, наверное, репортерские бредни, журналистские выдумки. Дай бог, чтобы вы оказались правы!
7
Трагедия или фарс?
Ядовитые грунтовые воды Пешкалека преследовали меня и во сне. Штрассенхаймская церквушка вдруг выросла до размеров собора, с крыши которого химеры изрыгали на землю зеленую, желтую и красную воду. Когда я разглядел, что собор был резиновый, ему пришел конец: он лопнул, и из него потекла мерзкая бурая жижа. Я проснулся, когда она достигла моих ног, и уже больше не мог уснуть. Во время разговора с Пешкалеком мне не было страшно. Теперь меня охватил страх.
Я вспомнил рассказы отца. Пока я ходил в школу, он ни словом не упомянул о своем участии в Первой мировой войне. Мои школьные товарищи хвастали подвигами своих отцов, и мне тоже хотелось рассказать что-нибудь об отце. Я знал, что он несколько раз был ранен, награжден и повышен в звании. Это можно было рассказать, этим вполне можно было похвастать. Но он не хотел. Разговорился он только в последние годы перед смертью. Мать уже умерла, отец страдал от одиночества, и, когда я его навещал, он говорил обо всем, в том числе и о войне. Может, хотел разубедить меня в том, что нам необходимо было расширить свое жизненное пространство, даже ценой войны.
Он был трижды ранен. Первые два раза вполне пристойно, как он выражался, — осколком снаряда под Ипром и штыком под Пероном. В третий раз его рота попала под Верденом в газовую атаку.
— Горчичный газ. Не желто-зеленый вонючий туман, как хлорный газ, который ты видишь и от которого можешь защититься. Горчичный газ — штука коварная. Ты ничего не видишь и не чувствуешь никакого запаха. И если ты случайно не заметил, что твой товарищ схватился за горло, или просто не почувствовал опасность хребтом и не натянул противогаз в последнюю секунду — тебе крышка. В одно мгновение.
Его «чувство хребта» сработало вовремя, и поэтому он выжил, в то время как большинство солдат его роты погибло. Но он тоже успел получить свою дозу, стоившую ему нескольких месяцев мучений.
— Температура — это еще полбеды. А вот тошнота и головокружение, хотя ты почти не двигаешься… И постоянная рвота — день и ночь все блюешь и блюешь… А кроме того, горчичный газ выедает глаза. Это было хуже всего — страх, что ты навсегда ослеп.
Я слышал эту историю про газовую атаку несколько раз. Каждый раз, когда отец рассказывал о том, как натягивал противогаз, он закрывал глаза и держал руку перед лицом до того момента, когда начиналась последняя часть рассказа: о выписке из лазарета.
Знала ли Лео о том, к чему мог привести ее «праздничный костер»? Хотела ли она этого? Не потому ли она сама себя так сурово судила и терзалась угрызениями совести? Представить себе, что Лемке ничего не знал о возможных последствиях, я не мог.