— Смотри, чтобы папа не услышал, засмеялась она. — Он с ума сойдет, если первое слово его сына будет на суахили. Он хочет разговаривать с тобой на своем языке и о своей родине. Скажи лучше «Леобшютц». Или уж хотя бы «Зорау».
Регина слишком поздно поняла, что поступает сейчас так же глупо, как совсем молодой стервятник, который поспешными криками приманивает своих соплеменников и вынужден разделить с ними свою добычу.
Она позволила своей фантазии загнать себя в такую пропасть, из которой невозможно было выбраться целым и невредимым. Из прекрасной игры со слушателем, который никогда не отвечал и, следовательно, всегда давал правильный ответ, получилась действительность с ухмыляющейся рожей. А она напомнила о ссорах родителей, которые теперь повторялись так же регулярно, как вой гиен в ночном Ол’ Джоро Ороке.
Еще тогда Регина поняла, что слово «Германия», как только отец произносил первый слог, приносило заботы и огорчения. Но с некоторых пор «Германия» стала для всех угрозой более страшной, чем все непонятные слова, которых Регина научилась бояться, когда была ребенком. Если она не успевала вовремя закрыть уши до начала беспощадной войны между родителями, то они все время слышали о прощании, которое представлялось ей еще болезненнее, чем прощание с фермой, которую она никак не могла забыть, несмотря на все усилия и свое обещание Мартину.
Регина боялась не только той злобы, с которой родители мучили друг друга, но еще больше того чувства, что от нее требуют сделать ужасный выбор между желаниями головы и сердца. Ее голова была на стороне матери, а сердце билось за отца.
— Знаешь, аскари, — сказала Регина на прекрасном мягком джалуо, как это делали Овуор с Чебети, оставаясь наедине с малышом, — тебя такое же ожидает. Мы не такие, как все дети. Другим детям ничего не говорят, а нам они все рассказывают. Мы с тобой получили таких родителей, которые не могут держать язык за зубами.
Она встала, наслаждаясь тем, как жесткие травинки покалывают ее босые ноги, потом быстро побежала к цветущему гибискусу и сорвала лиловый цветок с буйно разросшегося куста. Она осторожно принесла нежный цветок к коляске и так долго щекотала мальчика, пока он не загулил, снова издав односложные звуки, напоминавшие смесь джалуо и суахили.
— Если ты никому не расскажешь, — прошептала она, усаживая Макса на колени и продолжая уже громче по-английски, — я тебе объясню. Вчера мама закричала: «В страну убийц меня никто не заставит поехать», и мне просто пришлось с ней плакать. Я знала, что она вспоминает о своей матери и сестре. Знаешь, это были наши бабушка и тетя. А потом папа закричал в ответ: «Не все же там убийцы», побледнел и задрожал так, что мне его стало ужасно жалко. И тогда я поплакала из-за него. Вот так всегда. Я не знаю, за кого я. Понимаешь, больше всего мне нравится разговаривать с тобой. Ты ведь даже еще не знаешь, что есть Германия.
— Ну что, Регина, пичкаешь брата своими английскими историями или на сей раз вталкиваешь в него еще какой-нибудь бред? — издалека закричал Вальтер, выходя из-за куста шелковицы.
Регина подняла брата, спрятав за его тельцем лицо. Она подождала, пока с лица не сойдет краска смущения, представив себя охотником, попавшим в собственную западню. В этот раз Овуор был не прав. Он утверждал, что у нее глаза как у гепарда, но она не увидела, как подошел отец.
— Я думала, ты у старика Готтшалька, — сказала она, заикаясь.
— Мы там и были. Он передает тебе привет и говорит, что рад был бы тебя увидеть. Сходи к нему, Регина. Старику так одиноко. Надо помогать, чем можешь, и помогать добровольно. Мы ведь ничего не можем подарить, кроме себя. Мама уже пошла домой. А я подумал, что мои дети будут мне рады. Но моя дочь выглядит так, как будто воровала яйца и поймана на месте преступления.
Почувствовав разочарование Вальтера, Регина раскаялась. Тяжело поднявшись, точь-в-точь беззубая дряхлая бабка, она положила Макса назад, на его подушки, потом медленно подошла к отцу и обняла его так крепко, как будто одними руками могла забрать мысли, о которых ему нельзя было узнать. Дрожь его тела рассказала ей о волнениях прошедшей ночи еще больше, чем его лицо. Регину, хотя она и сопротивлялась, угнетала печаль, давившая на ее совесть; она искала слова, чтобы скрыть сочувствие, но отец опередил ее.
— Ты была не слишком осторожна в выборе своих родителей, — сказал Вальтер, присаживаясь под дерево. — Теперь они хотят поехать с тобой уже во вторую чужую страну.
— Ты хочешь, мама нет.
— Да, Регина, я хочу, и я должен. А ты должна мне помочь.
— Но я же еще ребенок.
— Ты уже не ребенок и знаешь об этом. Хоть ты не доставляй мне проблем. Я бы никогда не простил себе, если бы ты стала из-за меня несчастной.
— Почему мы должны ехать в Германию? Другим вот не надо. Инге говорит, ее папа на следующий год станет англичанином. Ты бы тоже мог. Ты же был в армии, а он нет.
— А ты рассказала Инге, что мы хотим вернуться в Германию?
— Да.
— А она что?
— Не знаю. Она со мной больше не разговаривает.
— Не знал, что дети могут быть такими жестокими. Я не хотел причинить тебе боль, — пробормотал Вальтер. — Но попытайся понять меня. Отец Инге, может, и получит английский паспорт, но англичанином от этого не станет. Вот скажи сама, ты можешь себе представить, что его пригласят в английскую семью? Скажем, к твоей драгоценной директрисе?
— К ней — никогда в жизни!
— И ни к кому другому. Вот видишь. Я не хочу быть человеком с чужой фамилией, я должен наконец понять, где же у меня свои. Не могу я больше оставаться bloody refugee, которого никто не воспринимает как полноценного человека, а большинство презирает. Здесь меня всегда будут только терпеть, я всегда буду аутсайдером. Ты хоть представляешь себе вообще, что это значит?
Регина закусила нижнюю губу, но, несмотря на это, сразу же ответила.
— Да, — сказала она, — представляю. — Она задавалась вопросом, представляет ли отец, что ей пришлось пережить за годы учебы, сначала в Накуру, а теперь и здесь, в Найроби. — Здесь, — объяснила она, — еще хуже. В Накуру я была только немкой и еврейкой, а здесь я немка, еврейка и bloody day-scholar [94]. Это куда хуже, чем bloody refugee. Поверь, папа.
— Ты никогда не говорила нам об этом.
— Я не могла. Сначала мне не хватало слов, потом я не хотела тебя расстраивать. А кроме того, — продолжила она после долгой паузы, во время которой ее осаждали картины одиночества, — мне все равно. Теперь уже все равно.
— Макса ждет то же самое, когда он пойдет в школу. Будем надеяться, что у него такое же доброе сердце, как у тебя, и он не обидится на отца за то, что я такой неудачник.
Регина молчала о том, что из детской любви выросло женское восхищение, но она знала, что глаза выдали ее. Ее отец не был глупым, мечтательным и слабым, как думала мать. Он не был трусом и не бегал от трудностей, как она утверждала при любой ссоре. Бвана был борцом, полным сил. И таким умным, каким только может быть мужчина, который не открывает рот, пока не пришло время. Только победитель знает, когда ему вытащить самую лучшую стрелу, и он тщательно выискивает самое слабое место у людей, в которых хочет попасть. Ей бесстрашный бвана попал прямо в сердце, выстрелив так же глубоко, как Амур, и так же хитроумно, как Одиссей. Регина спрашивала себя, плакать ей или смеяться.
— Ты сражаешься словами, — поняла она.
— Это единственное, чему меня когда-то выучили. И я хочу снова заняться этим. Ради всех вас. Ты должна помочь мне. У меня есть только ты.
Знание о той ноше, которой нагрузил ее отец, было тяжело. Регина попробовала еще раз воспротивиться этому, но в то же время ей показалось, что она заблудилась в лесу и только что обнаружила спасительную просеку. Перетягивание каната, в центре которого было ее сердце, окончилось. У отца раз и навсегда в руках был более длинный конец каната.