— Ты очень любишь отца, правда?
— Да, сэр. И маму тоже.
— Твои родители очень обрадуются, когда увидят твой табель и прочитают такое хорошее сочинение.
— Они не смогут, сэр. Но я им все прочитаю, на их языке. Я на нем тоже говорю.
— Можешь идти, — сказал мистер Бриндли, открывая окно.
Когда Регина была почти у двери, он добавил:
— Не думаю, что твоих одноклассниц заинтересует то, о чем мы говорили. Тебе не нужно об этом рассказывать.
— Да, сэр. Маленькая Нелл об этом не расскажет.
7
Каждый понедельник, среду и пятницу из Томсонс-Фоллса в Ол’ Джоро Орок приезжал грузовик, который был слишком широк для узкой улочки и поэтому едва продирался сквозь дрожащие ветки деревьев. Кроме необходимых вещей, вроде парафина, соли и гвоздей, он привозил в лавку Пателя большой мешок с письмами, газетами и посылками. Кимани сидел в тени густых шелковиц задолго до решительного часа. Как только он замечал вдалеке очертания красного облака пыли, летевшего на него, как птица, он заставлял спящие ноги проснуться, вставал и напрягал тело, как тетиву в луке, готовом выпустить стрелу. Кимани любил это регулярно повторявшееся ожидание, потому что, передавая бване почту и товары, он был для него важнее, чем дождь, кукуруза и лен. Все мужчины на ферме завидовали Кимани из-за его важности.
Особенно Овуор, этот джалуо с громкими песнями, которые наколдовывали смех в глотке бваны. Овуор постоянно пытался украсть дни Кимани, но, как невезучий охотник, все время оставался без добычи, которая была не по нему. В хижинах кикуйу тоже жило много молодых мужчин, у которых ноги были здоровее и воздуха в груди больше, чем у Кимани. Они могли бы без труда добежать до дуки Пателя и назад, на ферму, но сила умного языка Кимани отражала любую атаку на его право.
Когда он отправлялся в путь из своей хижины, то еще видел на небе звезды; когда он добирался до мерзкого пса Пателя, солнце как раз начинало проглатывать их тени. Но это Кимани всегда ждал грузовик, а не грузовик Кимани. Долгий путь по лесу, где сидели молчаливые черные обезьяны, белую гриву которых видно было, только когда они прыгали с дерева на дерево, был труден. В жаркие дни между дождями Кимани, шагая к лавке, слышал, как кричат его кости. Когда он возвращался домой, перед хижинами уже горели костры. Тогда его ступни были такими горячими, как будто он затаптывал ими огонь. Но тело Кимани было сыто радостью, хотя он целый день только пил воду. Мемсахиб всегда наливала ее с вечера в красивую зеленую бутылку.
Плохи были те дни, когда гиена Патель отвечал на вопрос о почте покачиванием головы и при этом выглядел так, будто стянул у стервятников лучшие куски. Ведь бване его письма были нужны, как жаждущему — несколько капель воды. Они хранили его от того, чтобы он улегся спать навсегда. Если Кимани не приносил домой из вонючей дуки Пателя ничего, кроме муки, сахара и маленького ведрышка с полужидким желтым жиром для мемсахиб, глаза бваны теряли блеск, как шкурка умирающей собаки. Даже одна-единственная газета радовала его, и он брал маленький рулончик бумаги со вздохом, который был сладким лекарством для ушей, целый день поедавших только звуки из пастей животных.
Бвана жил на ферме уже три малых и два больших времени дождей. Кимани хватило этого срока, чтобы понять — правда, так же медленно, как рожденному до срока ослику — некоторые вещи, которые в начале новой жизни с бваной делали голову такой тяжелой. Он теперь знал, что бване мало было солнца днем и луны ночью, дождя на иссохшей коже или кричавшего огня в холод, голосов из радио, которые не давали сна; даже постели мемсахиб и глаз дочери, когда она возвращалась на ферму из школы, из далекого Накуру, было ему недостаточно.
Бване нужны были газеты. Они кормили его голову и смазывали его глотку, которая рассказывала потом шаури, о которых ни один человек в Ол’ Джоро Ороке никогда не слышал. По пути из дома к полям льна и цветущей ромашки бвана рассказывал о войне. Это были волнующие истории о белых мужчинах, убивавших друг друга, как делали в древние времена масаи со своими мирными соседями, когда желали завладеть их скотом и женщинами.
Уши Кимани любили эти истории, которые были как сильный молодой ветер, но грудь его чувствовала, что, рассказывая их, бвана пережевывал старую печаль. Потому что, отправляясь в долгое сафари к Ол’ Джоро Ороку, он забыл взять свое сердце с собой. Однажды бвана вытащил из кармана штанов голубую картинку с множеством пестрых пятнышек и показал на крошечную точку.
— Это, мой друг, — сказал он, — Ол’ Джоро Орок.
Потом он немного сдвинул палец и очень медленно продолжил:
— Здесь стояла хижина моего отца. Туда я никогда не вернусь.
Кимани засмеялся, потому что его большая рука без труда могла коснуться одновременно обеих точек на голубой картинке. Но его голова не поняла, что хотел сказать бвана. С картинками в газетах, которые Кимани забирал из лавки Пателя, было по-другому. Он всегда просил бвану показать их ему и научился толковать их.
Там были нарисованы дома, выше, чем деревья, но их разрушали злые самолеты, как огонь уничтожал лес. Корабли с высокими трубами тонули, как будто они были маленькими камушками в реке, разбухшей после большого дождя. Картинки все время показывали мертвых мужчин. Некоторые лежали на земле так спокойно, будто хотели поспать после работы, другие лопнули, как мертвые зебры, слишком долго пролежавшие на солнце. Рядом со всеми покойниками лежало оружие, но оно не смогло им помочь, потому что во время войны хорошо вооруженных белых у каждого мужчины есть оружие.
Если бвана заговаривал о войне, то всегда вспоминал и своего отца. Никогда не смотрел он во время такого разговора на Кимани; он посылал свои глаза к высокой горе, но они не видели ее голову из снега. Он говорил голосом нетерпеливого ребенка, которому днем надо луну, а ночью — солнце:
— Мой отец умирает.
Эти слова были так же хорошо знакомы Кимани, как его собственное имя. И хотя он дал себе время, прежде чем открыть рот, он уже давно знал, что надо сказать:
— Твой отец хочет умереть?
— Нет, не хочет.
— Мужчина не может умереть, если не хочет этого, — каждый раз говорил Кимани.
Вначале, говоря это, он показывал свои зубы, как всегда делал, если хотел показать, что ему весело. Но со временем он привык выпускать из груди вздох. Его печалило то, что бвана, такой умный, не мог понять: жизнь и смерть не дело людей, это решает только могущественный бог Мунго.
Еще больше, чем газеты с картинами разрушенных домов и мертвых мужчин, бване были нужны письма. Про письма Кимани все точно знал. Когда бвана только приехал на ферму, Кимани думал, что одно письмо ничем не отличается от другого. Теперь он уже не был таким глупым. Письма не были как братья, появившиеся из живота одной матери. Письма были как люди — все разные.
Все зависело от почтовой марки. Без нее письмо было просто куском бумаги и не могло отправиться даже в самое маленькое сафари. Одна-единственная марка с картинкой, на которой был светловолосый мужчина с лицом женщины, рассказывала о путешествии, которое мог совершить мужчина собственными ногами. Как раз такие письма Кимани часто забирал из дуки Пателя. Они приходили из Гилгила, от бваны, который пускал в пляс свой живот, когда смеялся, а мемсахиб у него пела красивее, чем птица.
Оба часто приезжали на ферму из Гилгила, а когда большой дождь превращал дорогу в глиняное месиво и друзья бваны не могли приехать в Ол’ Джоро Орок, они присылали письма. Из Накуру приходили письма от мемсахиб кидого, которая училась в школе писать. На желтых конвертах была такая же марка, как на письмах из Гилгила, но Кимани всегда знал, кто написал письмо, еще до того, как бвана говорил ему это. Когда это были письма от маленькой мемсахиб, глаза бваны светились, как молодые цветы льна, а кожа его никогда не пахла страхом.
Далеко путешествовали письма, на которых было много марок. Как только бвана видел их в руке Кимани, он даже воздух из груди не выпускал, а сразу разрывал конверт и начинал читать. И была такая марка, у которой было больше силы, чем у всех остальных, вместе взятых, чтобы заставить бвану гореть. На ней тоже был мужчина без рук и ног, но не светловолосый. Волосы, падавшие с его головы, были такими же черными, как у вонючего пса Пателя. Глаза были маленькие, а между носом и ртом рос аккуратный, очень низенький куст из густых черных волос.