Она поцеловала мать и нарисовала пальцами в воздухе волны, которыми были уложены ее волосы. Йеттель смущенно улыбнулась. Она потерла лоб, робко взглянула на дом, из которого ей так часто хотелось уехать, и наконец спросила, все еще смущенно, но уже без дрожи в голосе:
— Ты очень расстроена?
— Да нет. Знаешь, мы можем сделать нового бэби. Когда-нибудь, — сказала Регина, попробовав подмигнуть, но правый глаз все не хотел закрываться. — Мы еще так молоды.
— Регина, маме нельзя говорить сейчас такие вещи. Мы с тобой должны позаботиться о ней, чтобы она отдохнула. Она была очень больна. Господи, я же тебе все объяснял.
— Оставь ее, — перебила его Йеттель. — Я знаю, что она хочет сказать. Однажды мы сделаем нового бэби, Регина. Тебе ведь нужен бэби.
— И стихи, — прошептала Регина.
— И стихи, — серьезно подтвердила Йеттель. — Видишь, я ничего не забыла.
Очаг вечером пах большим дождем, но в конце концов дерево сдалось и стало пламенем, ярким и яростным. Оха подставил огню ладони, потом вдруг повернулся, хотя его никто не звал, обнял Регину и поднял ее вверх.
— И откуда у вас ясновидящий ребенок? — спросил он.
Регина упивалась его внимательным взглядом, пока не почувствовала, как кожа стала теплой, а лицо покраснело.
— Но, — заметила она, показав за окно, — уже стало темно.
— А ты маленькая кикуйу, мадемуазелька, — решил Оха. — Любишь играть со словами. Ты бы могла стать отличным юристом, но, будем надеяться, судьба не уготовила тебе такой печальной участи.
— Нет, я не кикуйу, — возразила Регина. — Я — джалуо. Она посмотрела на Овуора и уловила тихий щелкающий звук, который могли слышать только они.
Овуор держал в одной руке поднос, а другой гладил одновременно Руммлера и маленького пуделя. Позже он принес кофе в большом кофейнике, который было разрешено наполнять только в хорошие дни, и крошечные булочки. За них его хвалил уже первый бвана, когда он еще не был поваром и ничего не знал о белых людях, которые доставали из головы более остроумные шутки, чем его соплеменники.
— Какие маленькие хлебцы! — воскликнул Вальтер, стукнув вилкой по тарелке. — Как такими ручищами можно сделать такие крошки? Овуор, ты — лучший повар в Ол’ Джоро Ороке. И сегодня вечером, — продолжил он, сменив, к разочарованию Овуора, язык, — мы разопьем бутылочку вина.
— А ты сбегаешь в лавку на углу и купишь ее, — рассмеялась Лилли.
— Мой отец дал мне с собой на прощание две бутылки. Для особого случая. Кто знает, будет ли у нас случай открыть вторую. А первую мы сегодня разопьем, потому что добрый Боженька оставил нам Йеттель. Иногда у него есть время даже на «проклятых беженцев».
Регина сняла голову Руммлера с колен, побежала к отцу и так сжала его руку, что почувствовала его ногти на своей ладошке. Она восхищалась им, потому что он мог одновременно выпускать смех из глотки и слезы из глаз. Она хотела сказать ему об этом, но язык обогнал ее мысли, и она спросила:
— Когда пьешь вино, надо плакать?
Они пили его из разноцветных рюмочек для ликера, которые выглядели на большом столе из кедра как цветы, в первый раз после дождя ожидающие пчел. Овуору досталась маленькая голубая рюмка, Регине — красная. Девочка пила вино маленькими глотками, которые скользили по ее горлу, а в паузах держала рюмку против дрожащего света лампы, превращая ее в сверкающий дворец королевы фей. Она сглотнула свою печаль при мысли, что никому не может рассказать об этом. Но была почти уверена, что в Германии фей нет. Наверняка их не было ни в Зорау, ни в Леобшютце, ни в Бреслау. Иначе родители рассказали бы ей о них, по крайней мере в те дни, когда Регина еще могла верить в фей.
— О чем ты думаешь, Регина?
— О цветке.
— Настоящая ценительница вин, — похвалил ее Оха.
Овуор только окунал в рюмку язык, чтобы и попробовать, и сохранить вино. Он еще никогда не ощущал во рту сразу сладость и кислоту. Муравьи у него на языке хотели сделать из нового волшебства длинную историю, но Овуор не знал, как ее начать.
— Это, — наконец сообразил он, — слезы Мунго, когда он смеется.
— Я люблю вспоминать Ассмансхаузен, — сказал Оха, повернув бутылку этикеткой к свету. — Мы туда часто ездили по воскресеньям, после обеда.
— Иногда даже слишком часто, — ввернула Лилли. Ее кулачок был как маленький шарик. — Ведь ты, наверное, помнишь, что именно из окна нашего любимого кабачка мы и увидели впервые марширующих нацистов. Я еще сегодня слышу, как они орали.
— Ты права, — примирительно сказал Оха. — Нельзя оглядываться назад. Иногда как нахлынет. И на меня тоже.
Вальтер с Йеттель спорили со старой страстью и новой радостью, были ли рюмки свадебным подарком тети Эммы или тети Коры. Они все не могли прийти к общему мнению, а потом опять заспорили, чем их потчевали Гуттфройнды в прощальный вечер — карпом с редькой или с польским соусом. Они слишком увлеклись спором и чересчур поздно заметили, что забрались так далеко. Теперь уже было трудно не высказать свои мысли. Последняя открытка от Гуттфройндов пришла в октябре 1938-го.
— Она была такая деятельная и всегда могла подсказать выход из любой ситуации, — вспомнила Йеттель.
— Выхода больше нет, — возразил Вальтер тихо. — Только дороги в один конец.
Тоску по прошлому было уже не унять.
— Может, ты не знаешь, — торжествующе спросила Йеттель, — откуда эта зеленая скатерть? Тут уж тебе нечего соврать. От Билыпофски.
— А вот и нет. Из магазина белья Вайля.
— Мама всегда покупала у Билыпофски. А эта скатерть из моего приданого. Может, ты и это будешь отрицать?
— Ерунда. Она лежала у нас в отеле. На карточном столе, когда на нем не играли. А Лизель всегда покупала у Вайля, когда бывала в Бреслау. Ладно, Йеттель, хватит, — вдруг оборвал Вальтер с внезапной решимостью, которую все заметили, и поднял рюмку. Его рука дрожала.
Он боялся взглянуть на Йеттель. Он не мог вспомнить, говорил ли он ей о смерти Зигфрида Вайля. Старик, не желавший даже думать об эмиграции, умер в тюрьме, через три недели после ареста. Вальтер поймал себя на том, что пытался придать лицу соответствующее трагическое выражение, но перед глазами у него стояла темная обивка магазина и монограммы, которые Лизель всегда заказывала вышить на белье для отеля. Белые буквы сначала отчетливо стояли перед глазами, но потом превратились в красных змей.
Вальтер не пил алкоголя с тех пор, как приехал в Кению. Он заметил, что даже ничтожное количество выпитого оглушило его, и помассировал стучащие виски. Глаза с трудом удерживали картинки, теснившиеся в его сознании. Когда дрова в камине с треском развалились, в его ушах зазвучали песни студенческой поры, и он все время поглядывал на Оху, чтобы разделить с ним дурманящие звуки. А тот набивал свою трубку и с гротескным вниманием наблюдал за тем, как маленький белый пудель во сне дергает лапами.
Йеттель все еще вспоминала про тончайшее столовое белье от Билыпофски.
— В Бреслау больше нигде не было такого дамаста, — рассказывала она. — Мама специально заказала белую скатерть на двенадцать персон и салфетки.
Лилли тоже вспомнила про приданое.
— Мне приданое покупали в Висбадене. Ты помнишь тот красивый магазин на Луизенштрассе? — спросила она мужа.
— Нет, — ответил Оха, глядя в темноту. — Я бы даже не вспомнил, что в Висбадене есть Луизенштрассе. Если вы и дальше будете продолжать в том же духе, то скоро мы запоем «Прекрасный немецкий Рейн». Или, может, дамы захотят уединиться в салоне и обсудить, что они наденут на следующую театральную премьеру.
— Вот именно! Тогда мы с Охой сможем спокойно вспомнить самые трудные случаи из нашей юридической практики!
Оха вынул изо рта трубку.
— Да ведь это, — сказал он так резко, что сам испугался, — еще хуже карпа с польским соусом. Я не помню ни одного моего процесса. А ведь, кажется, я был очень хорошим адвокатом. Во всяком случае, так говорили. Но все это было в другой жизни.
— Мое первое дело, — рассказывал Вальтер, — Грешек против Краузе. Речь шла всего о пятидесяти марках, но Грешеку было все равно. Он судиться любил. Если бы его не было, я бы мог закрыть свою практику уже в тридцать третьем. Ты можешь себе представить, что Грешек провожал меня до Генуи? Мы там кладбище осмотрели. Это было для меня как раз то, что надо.