Овуор так долго натирал поварешку тряпкой, которая была такой же мягкой, как ворот его черной мантии, пока не увидел на металлической поверхности свои собственные глаза. Они уже упивались радостью еще не наступивших дней. Хорошо, что поварешка скоро снова сможет плясать для мемсахиб в густом коричневом соусе из муки, масла и лука. Пока Овуор будил свой нос запахом радости, которой он так долго был лишен, к нему возвратилось довольство жизнью.
Нелегко было теперь, как в умершие дни Ронгая, работать для одного бваны. Если Овуор оставался на ферме один, то суп становился холодным, а пудинг — серым. Его язык разучился удерживать вкус хлеба, только что вышедшего из печи. В тот день, когда мемсахиб с ребенком в животе увезли в Накуру, глаза бваны перестали будить его сердце барабанной дробью. С того дня он двигался как старик, который ждет только стонов своих орущих костей и совсем не слышит голоса Мунго.
В дни между большой сушью и смертью ребенка Овуор думал, что у бваны нет бога, который вел бы его голову, как хороший пастух упряжку с быками. Но с недавних пор Овуор понял, что ошибался. Когда бвана рассказывал ему о своем мертвом ребенке, это он, а не Овуор, сказал «шаури йа мунгу» [32]. Овуор сказал бы точно так же, если бы смерть показала ему зубы, как умирающий с голоду лев удирающей газели. Вот только Овуор считал, что нельзя будить Мунго из-за ребенка. О детях заботится не бог, а мужчина, которому они нужны.
Даже в ожидании дня, который вернет в дом и на кухню прежнюю жизнь, Овуор вздыхал при мысли, что бване не хватало ума высушить соль, которая скопилась у него в глотке, во сне. Без мемсахиб и дочки бвана открывал свои уши только для радио. В эти недели Овуор хотел помочь бване жить и не знал как; он устал. Чужой груз был слишком тяжел для его спины. Так что он радовался дню, когда должен будет заботиться только о маленькой мемсахиб, как мужчина, который бежал слишком долго и быстро и, добежав до цели, не должен делать ничего, кроме как лечь под дерево и наблюдать за прекрасной охотой облаков, которые вечно остаются без добычи.
— Хорошо, — сказал он, буравя левым глазом дыру в небе.
— Хорошо, — повторила Регина, услаждая Овуора мягкими звуками его родного языка.
Она тоже ощущала день возвращения Йеттель по-иному, чем все другие дни, которые уже были и которые еще придут. Она сидела на краю льняного поля, колыхавшего на ветру свое тонкое одеяльце из голубых цветов, и помешивала ногами вязкую красную грязь. От нее тело становилось теплым, а голова — приятно сонной. Посреди раскаленного дня она разрешала себе такое только наедине с Овуором. Но Регина была все еще достаточно бодрой, чтобы с полузакрытыми глазами проследить, как ее мысли становятся маленькими пестрыми кругами и летят навстречу солнцу.
Хорошо, что ее отец еще за день до этого уехал с Ханами в Накуру. Во время большого дождя дороги стали мягкими кроватями из глины и воды; из поездки, которая в месяцы жажды продолжалась бы только три часа, получилось целое сафари, о которое царапалась ночь. Ленивыми движениями Регина сняла блузку, достала из брюк манго и запустила в него зубы. Но сердце ее забилось быстрее, когда она сообразила, что этим бросает судьбе вызов. Если у нее получится съесть манго и не пролить ни капли сока, то это будет знак, что Мунго еще сегодня или по крайней мере на следующий день даст произойти чуду.
Регина была достаточно опытна, чтобы не предписывать великому, неизвестному и все-таки знакомому богу, в какой форме совершить благодеяние. Она сделала свое тело податливым и поглотила им желание, но обезличить свои мечты стоило ей много сил. Она забыла про манго. Почувствовав теплый сок на груди, а потом увидев желтые капли на коже, Регина поняла, что Мунго решил против нее. Он еще не был готов освободить ее сердце из своей тюрьмы.
Она услышала жалобный звук, который мог исходить только из ее рта, и тотчас послала свои глаза к горе, чтобы Мунго не разгневался на нее. Регина прогнала печаль по умершему младенцу с такой яростью, с какой пес гонит крысу, вонзившую зубы в зарытую им кость. Но крыс не прогонишь надолго. Они все время возвращаются. Крыса Регины оставляла ее иногда днем, но ночами не давала забыть, что и в будущем ей придется в одиночку кормить гордостью голодные сердца своих родителей.
Регина знала, что ее мать не такая, как женщины в хижинах. Когда у тех умирал ребенок, то хватало времени от малого до большого дождя, чтобы живот у них снова округлился. При мысли, сколько же, верно, пройдет времени, пока она снова сможет радоваться будущему ребенку, Регина глубоко вонзила зубы в косточку манго и подождала, пока во рту хрустнет. Только когда зубам стало больно, из головы ушли злые мысли. Но зато вернулась грусть, когда Регина подумала о родителях.
Их уши не умели радоваться дождю, а их ноги ничего не знали о новой жизни в утренней росе. Отец говорил о Зорау, когда рисовал словами красивые картины, а мать — о Бреслау, когда посылала память в сафари. В Ол’ Джоро Ороке, который Регина в школе называла «home» [33], а на каникулах «дом», оба видели только черные краски ночи и никогда — людей, которые разрешали голосу стать громким, только когда смеялись.
— Вот увидишь, — сказала она Руммлеру, — не сделают они нового бэби.
Услышав голос Регины, пес тряхнул правым ухом, как будто на него села муха. Он распахивал пасть так долго, что ветер слишком охладил его зубы. Потом Руммлер тявкнул и вздрогнул всем телом, потому что его испугало эхо.
— Ты глупый поганец, Руммлер, — засмеялась Регина. — Ничего-то у тебя в голове не держится.
Она с удовольствием потерлась носом о его шкурку, парившую на солнце, и почувствовала, что наконец-то успокоилась.
— Овуор, — объявила она, — ты умный. Хорошо нюхать мокрую собаку, когда глаза на мокром месте.
— Это ты намочила его шкурку своими глазами, — сказал Овуор.
— А теперь мы оба поспим.
Тени были такими тонкими и короткими, как молодая ящерица, когда на следующее утро Регина услышала манящие звуки тяжело дышащего мотора. Она много часов сидела на опушке леса, слушая барабан, наблюдая за дикдиками [34]и завидуя обезьянихе, под брюхом у которой висел детеныш. Но, услышав первый, далекий еще, звук мотора, успела вовремя прибежать по размытой дороге, чтобы проехать последний отрезок пути до дома на подножке.
Оха сидел за рулем и пах собственноручно выращенным табаком, рядом с ним сидела Йеттель, источая резкий запах больничного мыла. Сзади сидели Лилли, Вальтер и Маньяла, с которым Ханы не расставались в период дождей, потому что он лучше любого другого мог вытаскивать застрявшую машину из грязи. Маленький белый пудель выл, хотя еще был день, и в горле у Лилли не было песни.
Регине была нужна эта короткая поездка на поднимавшемся ветру, чтобы обострить свои чувства и приучить глаза к матери. Ей показалось, что она стала другой, не такой, как в те дни, когда большая печаль еще не пришла на ферму. Йеттель походила теперь на стройных английских матерей, которые едва говорили и прятали улыбки в губах, когда в начале каникул забирали детей из школы. Лицо ее округлилось, а глаза стали такими же спокойными, как у сытых коров. На коже снова появился мерцающий налет краски, которую Регина не могла описать ни на одном известном ей языке, хотя все время пыталась сделать это.
Когда машина остановилась, перед домом стояли Овуор и Кимани. Кимани ничего не сказал и не шевельнул ни одним мускулом на лице, но он пах свежей радостью, Овуор сначала показал свои зубы, а потом крикнул: «Ах ты, говнюк». Отчетливо и громко, как научил его приветствовать гостей бвана. Это было доброе колдовство. Хотя бвана из Гилгила знал его, он засмеялся так громко, что эхо согрело не только уши Овуора, но и все его тело.
— Какая ты красивая, — удивилась Регина.