Я общалась с бесчестными политиками, матерыми убийцами, уличными хулиганами и суровыми редакторами, которые сделали бы фарш из этого напыщенного лорда. Я выдавала себя за ненормальную в доме для умалишенных, слонялась по улицам под видом проститутки, чтобы узнать, как с женщинами легкого поведения обращаются их клиенты. Я работала прислугой, когда собирала материал для разоблачительного репортажа об оскорбительном отношении к слугам в богатых домах, даже плясала в кордебалете и училась стрельбе у Энни Оукли. [13]И при всем при этом никогда не страдала моя «женская психика».
Меня подмывает спросить надменного джентльмена, в чем он преуспел в жизни помимо того, что учил марокканцев, как выращивать пшеницу, с чем, я уверена, гораздо лучше справились бы его служащие. Или напомнить ему, как он вчера застыл в страхе и растерянности, видя приближающегося человека с ножом.
Наш экипаж трясся по колдобинам Порт-Саида, когда вдруг лорд Уортон, к моему удивлению, все-таки задает мне вопрос, касающийся вчерашнего происшествия:
— А что вам дал тот человек на рынке?
— Простите?
— Кто-то сказал полиции: он что-то передал вам.
— Что он мог такого мне передать?
— В этом как раз и вопрос: что он вам дал?
— Если кто-то видел, как мне что-то передали, пусть непосредственно он и спрашивает меня об этом. Я не намерена отвечать на анонимные вопросы.
Леди Уортон похлопывает мужа по руке, видя, как залились краской его щеки оттого, что он, несомненно, посчитал дерзостью с моей стороны.
— Давай поговорим о более приятных вещах, дорогой.
Я не стала категорически отрицать сам факт передачи некоего предмета, потому что кто-то действительно мог видеть, как мне засунули скарабея в карман. Меня так и подмывало вынуть ключ из каблука и обо всем этом поговорить, но довериться лорду Уортону, выставлявшему меня на посмешище, в таком важном деле я не могла.
Ведь я взяла на себя обязанность узнать правду о смерти мистера Кливленда и донести до его любимой последнее слово, сказанное им.
Однако какие бы чувства я ни испытывала к лорду Уортону, я здесь гостья, и с моей стороны было бы нетактично проявлять к нему подчеркнутую неприязнь, тем более что у Уортонов деловые отношения с фон Райхом, а последний изо всех сил старается мне угодить.
Австриец между тем показывает на двухсотфутовый маяк из кирпича на выходе канала в Средиземное море:
— Статую Свободы, этот колосс, сооруженный французами в Нью-Йорке три года назад, первоначально планировалось установить здесь в ознаменование открытия судоходства по Суэцкому каналу. По замыслу статуя должна была представлять собой фигуру феллаха, египетского крестьянина, с лучами света, исходящего из головной повязки и факела в его руке.
— Как же она оказалась в Нью-Йорке?
— Деньги. У хедива Египта их не нашлось в достаточном количестве, и крестьянин Свет Азии превратился в статую Свободы, несущей свет миру, в нью-йоркской гавани.
Я принимаю к сведению эту историю и включу ее в свой репортаж, который отправлю редактору. Все знают, что статуя Свободы была подарена французским народом, и что Гюстав Эйфель спроектировал ее каркас точно так, как конструкцию башни в Париже, подвергшейся резкой критике, но то, что концепция проекта берет начало в Египте, будет представлять интерес.
Когда мы выезжаем из города, леди Уортон переводит разговор на меня. Она, кажется, с некоторым недоумением или насмешкой относится как к моей работе, так и к моему нынешнему предприятию.
— Дорогая моя, — начинает леди Уортон, — скажите мне, а я объясню дамам, с которыми играю в бридж, с какой стати молодая женщина выбирает мужскую профессию и отправляется в путешествие вокруг света, чтобы побить мужской рекорд?
Я вежливо улыбаюсь:
— Это испытание, и я считаю, что ни в чем не уступаю любому мужчине.
Лицо лорда Уортона опять искажается гримасой недовольства, словно одно мое присутствие выворачивает его наизнанку.
— Надо надеяться, что женщины будут знать свое место и не станут подражать мужчинам.
— Успокойся, дорогой. — Леди Уортон снова похлопывает его по руке. — Не нужно придираться к нашей гостье. Она еще молода, но когда-нибудь поймет, что на самом деле имеет значение в жизни.
Я натягиваю налицо вежливую улыбку и подавляю в себе желание съязвить. Этим высокопарным снобам слишком много дано от рождения, и оттого именно они как раз мало что понимают в реальной жизни. Я в отличие от ее светлости сама зарабатываю себе на хлеб, и потому мне никогда не приходило в голову, что это по Божьей воле я должна трудиться наравне с мужчинами за меньшую плату и без каких-либо карьерных перспектив.
При подъеме на возвышенное место в тусклом утреннем свете перед нами расстилается пурпурно-серый ковер пустыни. Колеса экипажа легко катятся по каменистой грунтовой дороге. Далеко впереди, подобно миражу в пустыне, раскинулась безбрежная гладь воды.
— Озеро Манзала, — говорит фон Райх. — Восточная дельта Нила. Танис, где мы встречаемся с шейхом, на другой стороне, на притоке Нила.
— Оно большое, как море, — замечаю я.
— Верно. Суэцкий канал проходит через его восточный край.
Караван верблюдов движется через пески. Длинные вытянутые шеи животных раскачиваются в такт их неторопливой походке. Я немного приободряюсь, почувствовав себя вдалеке от разъяренных толп и лиц в моем иллюминаторе.
Фон Райх покупает финики у погонщика верблюдов, которые нагружены ими. Я в первый раз пробую эти овальной формы фрукты, сладкие и липкие.
Тень проносится над дюнами. Это сокол пролетает над нами, и его синевато-серые перья блестят на солнце. Он делает крен влево и пикирует. В тот самый момент, когда кажется, что птица сейчас ударится о землю, она выпускает когти и что-то хватает с земли. Потом сокол взмывает в небо, и мы видим, что в когтях у него бьется грызун. Мне не верится, что хищник смог заметить такое маленькое животное в огромном океане песка. И еще мне жаль это крошечное существо.
Я замечаю, что два бедуина, составляющие эскорт позади нас, тоже видели сокола, и заулыбались, когда он поймал добычу.
— Мои братья и я против… То есть мои братья, двоюродные братья и я против такого уклада жизни, — говорит фон Райх.
Я не вполне понимаю его реплику:
— Простите?
— У бедуинов представление о жизни ограничено только их семьей — я это хотел сказать. У них нет ничего, кроме одежды, скота и женщин. И этим людям ничего другого не нужно. Таково их кредо, как они любят утверждать.
— А что есть у женщин?
— Безрадостная жизнь, полная забот.
Леди Уортон, сдвинув брови, смотрит на наш эскорт:
— В списке того, что им принадлежит, определенно нет воды для мытья. От них пахнет хуже, чем от верблюдов.
Мы садимся на маленький паровой катер. Пыхтя и дымя трубой, он отправляется в плавание по озеру. Мне больше по душе был бы парусник, но фон Райх говорит, что паровик быстрее, а нас поджимает время.
В практичной дорожной кепке, надежно сидящей на моей голове, я стараюсь не смеяться над леди Уортон, которая то и дело хватается за свою изящную шляпку с канареечными перьями, пытающуюся слететь при каждом порыве ветра. Я завидую мужчинам в легких тропических шлемах, прочно удерживаемых ремешком под подбородком. Изготовленные из похожего на пробку материала, они защищают от солнца и имеют дырочки для вентиляции. В этих шлемах и белых полотняных костюмах двое наших мужчин очень похожи на колонизаторов при исполнении своих обязанностей хозяев жизни. Леди Уортон также в белом платье, не слишком подходящем к случаю, как и костюмы мужчин, потому что от мокрых деревянных сидений остаются коричневые пятна на мягком месте.
Наш катер обгоняет длинное узкое судно, груженное тюками с хлопком. Ветер доносит до нас задающую ритм песню, которую поют гребцы, налегающие на длинные весла.
Вместо тюков на борту легко себе представить царственных пассажиров — Клеопатру с придворными — и надсмотрщика, щелкающего плетью над головами рабов.