И тут вдруг раздался звук, подобный пистолетному выстрелу, — такой же внезапный, потрясающий с не меньшей силой; нет в Лондоне звука хуже и ужаснее, чем неожиданный стук в дверь вашего дома. Опять она.
9
На холостом ходу, пока пассажир расплачивается, лондонские такси бренчат и трещат совершенно по-особому; эту нетерпеливую дрожь мотора не спутаешь ни с чем. Затем хлопает дверца, со стуком закрывается окно, отделяющее кабину водителя от пассажиров; стекло еще слегка дребезжит, когда такси уже отъезжает. Я все это смутно слышал наверху, в глубине дома, где усердно писал свой роман, одолеваемый сомнениями, как его озаглавить.
Стоял ясный зимний день, цветы в садиках за домами высунули маленькие яркие разноцветные язычки.
Тут-то и раздался стук, затем звонок в дверь, и я лишь тогда связал звуки постоявшего и отъехавшего такси с незваным гостем.
— Вы что же, не пригласите меня войти?
Самым точным словом здесь был бы кошмарный сон: смесь привычного и странного. Только в дурном сне вы встречаете хорошо знакомого человека в самом невероятном месте — например, свою мать в раздевалке спортзала; или, наоборот, совершенно незнакомого человека, или кого-то, кого вы боитесь, в отрадном уединении собственного дома.
Как же мне хотелось, чтобы она ушла! Но я был ей кое-чем обязан — разве я мог ее выгнать?
Она вошла в дом и, поглядывая на картины, трогая мебель, сказала:
— Совсем не то, чего я ожидала.
Она уже глумилась, словно предчувствуя, что ее отвергнут.
— А я вам показывала моих Лиров? — спросила она, бросив быстрый оценивающий взгляд на акварель Эдварда Лира, изображавшую Нил.
Она прошла мимо меня в гостиную — не дожидаясь приглашения; я прямо-таки слышал исходивший от нее запах других мужчин, и мне вспомнился дверной молоток в виде черепахи, пятнистый и почерневший от многочисленных прикосновений всех тех мужчин, что входили в ее дом. Ничего видимого, один лишь душок, окружавший ее тело, словно аура, ее особая атмосфера. Он был неотъемлем от нее, как слой пыли и дыма неотъемлем от Лондона, отчего очертания его видны лишь вблизи. С самолета, на расстоянии город виделся неясно, леди Макс — тоже.
— Как интересно, — сказала она.
Держалась она чуточку с прохладцей. Каждая встреча, каждый разговор с леди Макс походил на собеседование при приеме на работу; только теперь отказывали ей. Все шло в тот день не так, как всегда. Она будто оборонялась от меня с подчеркнутой отчужденностью, видя во мне недруга или хотя бы человека, известного ей по имени, а особь мужского пола, и не более того. Сколько уж у нее было других мужчин! А мужчины ведь так предсказуемы. Здесь-то и крылась ее ахиллесова пята, ее неверное умозаключение, ошибочная оценка ситуации, да и причина ее неизбежной неудачи: она считала, что все мужчины одинаковы.
Вот почему она вызывала во мне неприязнь и даже страх: женщина с такими убеждениями наверняка обвинит меня во вреде, причиненном ей другим мужчиной.
Пока она рыскала по моему дому, смотрела со второго этажа вниз, на садик, я собирался с мыслями. Импульсивная, жадная, обожающая эпатаж, способная на базарные вопли — да она может уморить кого угодно, думал я.
— Не волнуйтесь. Я не собираюсь бросаться из окна.
Именно эти опасения во мне и шевелились.
— А если бы я это сделала, вы оказались бы в чертовски трудном положении: как бы вы все это объяснили?
— Если бы вы прыгнули из окна, — сказал я, глядя вниз на мокрые каменные плиты, — в трудном положении оказались бы, по-моему, вы, а не я.
— Да. Наверное, лучше бы выпихнуть вас.
— Зачем вам делать такую глупость?
Я старался держаться невозмутимо, но ее слова повергли меня в ужас; я не спускал с нее глаз, чтобы быть начеку, если она вдруг на меня кинется.
— Затем, что вы меня все время избегаете. Мне это неприятно.
Неужто все так просто? Неужто ее пыл вызван только моим упорством? Но она ведь тоже упряма. Отвергая ее, я оказывался совсем не похожим на других и уже тем побуждал ее усилить натиск.
Она остановилась возле маленького столика, на котором лежала стопка журналов и газет. В каждом номере была какая-то моя публикация.
— Это я просила их вас раскрутить.
— Но писал-то все я сам.
Приблизив ко мне лицо, она насмешливо поджала губы.
— В Лондоне писателей пруд пруди, — сказала она. — Многие ничем вам не уступают, только лучше воспитаны. Они бы меня поблагодарили.
Она закурила, выдохнула, и мне снова почудилось, что кто-то нарочно гонит в комнату дым.
— По-моему, вы плохо себе представляете, что именно я для вас сделала.
— Вы считаете меня неблагодарным?
— Крайне, — бросила она и оглядела комнату. — Маленький домик. Маленькая жизнь. Маленькая жена.
Поверх садика она посмотрела на следующий ряд домов; солнце заливало крыши предзакатным багрянцем, рдело сквозь черные ветки деревьев, воздух густел от наступающих сумерек.
— В таких домах на меня наваливается тоска, — сказала она.
— Не могу я сделать то, чего вы от меня хотите.
— Не понимаю, зачем я сюда приехала.
В ту минуту она выглядела очень одинокой — действительно всеми брошенной. У некоторых женщин, когда их отвергают, становится такой трогательный, едва ли не трагический вид, будто они вот-вот расстанутся с жизнью. Но стоит им встретить подходящего мужчину, жизнь начинается сызнова. Они воображают, что мужчина способен ради них творить чудеса. А для большинства отвергнутых мужчин это отнюдь не трагедия, всего лишь невезенье: сорвалось, снова в дураках; ладно, приятель, вперед, это же не конец света.
— Пожалуй, вы мне больше неинтересны, — грустно сказала она и отвернулась.
В таком состоянии я ее еще не видел и был глубоко потрясен ее горестно застывшим лицом, узкими плечами, ее слегка сгорбленной фигуркой потерпевшей фиаско женщины.
Быть может, она ждала, что я воскликну: «Скажите мне, чем я могу вас обрадовать, и я это совершу!» Но произнести такое было выше моих сил. И дело не в том, что я боялся близости с ней: наоборот, меня к ней тянуло. Но для нее близость — еще не все, это лишь первое блюдо. Она бы не успокоилась, пока не заполучила меня всего, целиком. Страстных послеполуденных свиданий и встреч на приемах ей было бы мало. Меня обуревал страх, что она жаждет высосать из меня всю душу.
Не промолвив больше ни слова, она медленно вышла из комнаты, в прихожей нашла телефон. Сняв трубку, набрала номер, и меня снова пронзила жалость к ней. Я молча смотрел, как она бьется из последних сил и взывает о помощи. Сейчас закажет такси, думал я.
— Джулиан! — произнесла она в трубку.
Откуда вдруг взялся этот голос? Ликующий, фальшивый. Что-то дьявольское было в том, как из ее тела родился этот совершенно новый голос, словно она была комом эктоплазмы [64], способной в одну минуту предаваться грусти, а в следующую — кокетничать напропалую. Это тоже походило на Лондон: одна улица — прямо из романов Диккенса, другая — невыносимо скучная, следующая — реконструированная, дальше — дурацкая, уютная, опасная; не город, а множество городов сразу.
— Это я. Ну что, сходим выпить по рюмочке? — предложила она. Смолкла, слушая собеседника, затем сказала: — Прекрасно.
Она продолжала болтать этим новым голоском, называя какого-то издателя, журнал, редактора, кафе, договорилась и о времени — прямо на следующий день. В трубке по-утиному крякал баритон, в котором слышались удивление и благодарность; это был радостный голос молодого человека, признательного за внезапную перемену в его ничем не заполненном предвечернем существовании. Мне было знакомо это чувство.
Она еще продержала меня некоторое время, болтая со своим собеседником, затем положила трубку и бросила через плечо:
— Мне пора. Спасибо, что разрешили воспользоваться телефоном.
Я тронул ее за локоть, чтобы она обернулась и выслушала меня.