— Самую лучшую рецензию на эту вашу книгу я услышала от мастерового, который шел вдоль состава на вокзале Паддингтон. В руках у него был «Железнодорожный базар». Другой, проходя мимо, спросил: «Толковая книжка-то?» — и первый сказал: «Просто блеск, Фред, уписаться можно».
— Это мне нравится.
— Я так и подумала. А над чем вы сейчас работаете?
— Над романом.
Она улыбнулась. На худощавом лице особенно выделялись полные губы, с удовольствием отметил я про себя.
— Об одном человеке, — добавил я.
Глаза у нее были темные, глубоко посаженные.
— Он уходит из родного дома и становится чем-то вроде отверженного.
Она по-прежнему молчала. На щеках у нее играл слабый румянец.
— В конце книги он умирает.
Разве можно выслушать все это и не произнести ни слова? От ее молчания мне стало не по себе.
Но мне очень нравилась внешность этой женщины, ее губы, ее прелестное лицо Мадонны, кожа, плотно обтягивавшая череп, ее высокий лоб и блестящие, черные, туго стянутые на затылке волосы. На бледной коже, на чуть зарумянившихся щеках ни пятнышка, а слегка выдававшиеся вперед зубы лишь подчеркивали, на мой взгляд, ее красоту. На ней было темное платье, отделанное бархатом и кружевами, и хотя она была худощава — тонкая шея, хрупкие на вид руки, особенно запястья, — у нее была полная грудь, выглядевшая особенно пышной благодаря высокому росту и хорошей осанке. Я привык думать, что хорошенькие женщины не отличаются особым интеллектом, но она производила впечатление не только красивой, но и умной — даже продолжительные паузы, которые она делала в разговоре, казались на редкость тонко рассчитанными, — и такое сочетание меня страшно привлекало.
Неожиданно отяжелевшим языком я произнес:
— Роман называется «Последний человек».
Опустив глаза, я увидел туфли на шпильках — соблазнительные туфельки на тонких белых ногах.
— У этого названия прекрасная родословная, — заметила она. — Первоначально Мэри Шелли хотела озаглавить свой роман «Франкенштейн» именно так. Да и «1984» Оруэлла, как вам наверняка известно, сначала назывался «Последний человек в Европе».
По выражению моего лица она наверняка поняла, что я понятия об этом не имел.
— Можете спросить у Сони, — добавила женщина. — У Сони Оруэлл. Вон она, у окна. Хотите познакомиться?
— Нет, — сказал я, — не сейчас.
Я сильно сомневался, что вдова Оруэлла захочет знакомиться со мной, и опасался новых долгих пауз.
— Мне правда очень нравится, как вы пишете, — продолжала женщина. — Вообще говоря, мне кажется, что вы, по-видимому, обладаете тем редким набором свойств, без которых не бывает гениального писателя.
— Какие же это свойства? — спросил я, не зная, куда девать руки.
— Мания величия в крайней степени и чутье на то, что потребно читающей публике. Тут уж успех обеспечен. Такими свойствами обладал Диккенс. И Шоу. У Генри Джеймса их не было, а у Моэма были.
— Я как раз читаю Хью Уолпола [33]. Он дружил с Генри Джеймсом. Письма к нему Джеймс неизменно заканчивал: «Обнимаю». «Человек с рыжими волосами» — так называется книга.
После каждой произнесенной мною фразы собеседница замирала.
— Жутко мрачный роман, — сказал я. — Действие происходит в Корнуолле.
— Вы пишете гораздо лучше Хью Уолпола, — заметила она.
Впервые в жизни мне сказали, что я пишу лучше, чем кто-то из уже покойных писателей. Я и думать не думал, что могу превзойти кого-нибудь из творцов прошлого. Мне в голову не приходило, что меня вообще можно сравнить с другим писателем, живым или мертвым. Ведь суть писательства в том, чтобы оставаться самим собой, — сравнения тут бессмысленны. Тем не менее я воспринял утверждение дамы как похвалу.
А она продолжала превозносить меня — и я заволновался и сконфузился, как щенок, которого поливают струйкой из шланга. А еще поймал себя на том, что с восторгом заглядываю в вырез ее платья. Знают ли женщины, какой интерес вызывает у мужчин эта теплая, как улыбка, ложбинка?
Растревоженный и смущенный, я спросил:
— А вы кто?
Но собеседница смотрела в дальний конец гостиной.
— Прошу меня извинить, — произнесла она и, одарив меня очаровательной улыбкой, неожиданно быстро удалилась.
Может быть, я ляпнул что-то не то?
Тут возле меня возник Маспрат с сигаретой и стаканом, на котором видны были отпечатки губ; к его галстуку и пальцам прилипли крошки от слоеных пирожков. Глаза у него сильно покраснели, костюм был помят, узел галстука съехал набок. Маспрат несколько сгорбился и выглядел более слабым и старым, чем обычно.
— Кто эта женщина? — спросил я его.
Она стояла у камина и оживленно разговаривала с каким-то мужчиной в костюме в тонкую белую полоску.
— Это леди Макс, — ответил Маспрат. — Она замужем за одним гнусом по имени Алабастер. Он чем-то там занимается в Сити. У них дом в районе Болтонз.
— Она производит приятное впечатление.
Я все еще мысленно перебирал ее похвалы.
— Вот уж чего о ней никак не скажешь.
— Хороша собой, — заметил я.
— Персик не первой свежести, — отозвался Маспрат.
— Мне нравится, как она одета.
— Всегда носит туфли модели «ну-ка, трахни меня», — фыркнул Маспрат.
— На ваш взгляд, она хорошенькая?
— Терпеть не могу этого слова, — с отвращением сказал Маспрат. — Слышать его не желаю. А на данном этапе попойки присутствующие кажутся мне все как один жесткими сухарями.
Я медлил, не решаясь уйти: хотелось еще разок поговорить с той женщиной, леди Макс. Она так и не вернулась в мой угол гостиной. Ее окружали люди, и я робел подойти к ней поближе.
Мешкая, я трезвел, и вместе с отрезвлением меня охватывало чувство странного превосходства — не в интеллектуальном плане, просто я ощущал себя крепче других, лучше владел собой. Глядя на подвыпившую публику вокруг, я испытывал нечто вроде самодовольства. На вечеринках обычно наступает момент, когда кто-нибудь, наклюкавшись первым, начинает выписывать кренделя и нести околесицу, и тут я, как правило, перестаю пить, постепенно трезвею, голова проясняется, и я принимаюсь наблюдать, увлеченный развертывающимся передо мной зрелищем.
Вокруг меня люди пьяные и крикливые, люди сердитые и стремящиеся привлечь к себе внимание. Они заикаются и спотыкаются, расплескивают выпивку, жадно глотают нанизанные на зубочистки крошечные подгорелые сосиски и кубики сыра. Они утратили остатки самоконтроля и всякое представление о том, где находятся, они вопят и ловят ртом воздух. Мне это зрелище только придает сил.
Я не хотел походить на них. С растущей невозмутимостью я наблюдал за гостями. Мне казалось, что все они люди слабые и, как нередко Маспрат, охотно вредят сами себе. Неужели подобные субъекты способны вообще что бы то ни было написать? — думал я. Именно с таким мерилом я подходил к людям: способен ли человек творить? Разве могут эти люди создать что-то путное, если у них двоится в глазах?
Промелькнула леди Макс, я рванулся было за ней. Мне хотелось еще послушать ее, но она растворилась в толпе.
2
В Лондоне очень важно уйти с вечеринки домой до закрытия пивных, потому что сразу после одиннадцати улицы заполняются пьянчугами; в большинстве своем это мужчины с бледными свирепыми физиономиями, они орут что-то проезжающим мимо машинам, бредут шатаясь, готовые в любую минуту затеять потасовку. Некоторые еле плетутся, вид у них зверски голодный, грязными жирными пальцами они достают из газетных фунтиков картофельные чипсы и жадно их поедают. И по всему Лондону эти выдворенные из пивных мужчины мочатся у подъездов.
В тот вечер я долго ждал поезда метро и когда добрался до вокзала Виктория, пивные уже извергли своих завсегдатаев — пьяницы заполонили всю округу. Залитый снегом вокзал казался особенно грязным (при тусклом освещении это было бы не так заметно) и старым. Вдоль путей гулял ветер, посвистывая сквозь ограждение, шурша газетами и пластиковыми стаканчиками; он нес с собой этот сор, как несет всякую дрянь приливная волна. Газетный киоск был закрыт, но на стене все еще красовалась реклама «Ивнинг стандард», зазывная и жалкая: «Звезда телекомедий пыталась покончить с собой, смотрите фото».