Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я повернулся — открыть дверь, уйти прочь, — но она быстро заступила мне путь и налегла на дверь всем телом. Она проделала это молниеносно и очень серьезно. Лишь когда она поднесла палец к губам, я расслышал за дверью голоса.

— Эту коробку надо рассортировать по длине бинтов.

— А где другая пачка, не видела?

В коридоре громко переговаривались монахини.

— Можно сейчас начать, а можно отложить. После ужина сделаем.

Уходите скорее. Я старался сдвинуть их с места одной лишь силой своей мысли.

— Я, пожалуй, начну. Пускай сестра Роза помоет зелень, а потом вместе приходите помогать.

Сортируют бинты, моют шпинат. Добрые, мирные занятия. Именно к этому я стремился, именно это ценил здесь: простоту и законченность каждого дела. Ради этого забросил, причем с радостью, свое сочинительство, похоронил книги. Потому-то мне было так неприютно в этой келье, где меж свечей стояла бутылка южноафриканского ликера, а мы с Пташкой оказались облачены в монашескую одежду.

Зажав язычок между зубами — пародия на сосредоточенность, — она задвинула тяжеленный засов и, ухватив меня за рукав, провела в другой конец комнаты и усадила на кровать. Сидеть тут больше было негде.

За дверью по-прежнему суетились, лопотали по-голландски монахини.

— Мне их жаль, — сказала Пташка. — Но порой они совершенно несносны. — Она на миг задумалась, прикусив губу, а потом добавила: — И я не лучше.

Меня не надо было убеждать, что уходить сейчас, когда по коридору снуют монахини, просто неразумно. Но я уже осознал, какую совершил ошибку, придя сюда вообще. И убеждался в этом все больше, потому что Пташка распалялась на глазах, а мой энтузиазм ощутимо увядал. Ей правилась эта игра в переодевание: она в сутане, я в сутане, монахиня и священник чокаются, а в стаканах у них густой ликер, и они сидят бок о бок на узкой монашеской кровати, а дверь кельи заперта на тяжелый засов.

Пташка была страшно возбуждена, словно мы на пару стали обладателями потрясающего секрета. Я же мрачнел и мрачнел.

В конце концов я тихо произнес:

— Это нелепо.

Она с готовностью открыла рот, словно безмолвно сказала «да». Больше всего ее привлекала как раз абсурдность происходящего. Потом она отпила из стакана и поцеловала меня, раздвинув языком мои зубы и выпустив ликер из своего рта в мой. От неожиданности я едва не подавился, с трудом проглотил, она же возбудилась еще больше.

— Святой отец, — прошептала она и поцеловала меня снова, запрокинув мне голову обеими руками. Язык ее исследовал закоулки моего рта. Потрясенный, я попытался было вырваться. Но ее дерзость бросала мне некий вызов. И еще меня ошеломил ее плотский голод.

— Двадцать минут десятого, — произнесла за дверью монахиня. — Все хорошие свернуты. Остальные грязные. Их надо прокипятить. Бинтов вечно не хватает.

Теперь Пташка исследовала языком мое ухо. И вдруг горячо выдохнула:

— Нет, святой отец, не заставляйте меня. Я так боюсь.

Между тем она обнимала меня все судорожней. Я же ослеп и оглох от накатившего желания.

Я попробовал снять сутану, запутался, и руки мои оказались внутри, как в мешке; одежды наши перемешались; мы обнимались, затерявшись в этом белом хлопчатобумажном коме, и крахмальный чепец ее сбился набок, а внутри тряпичного сумбура светилась нагота. Разомкнув объятия, я добрался, коснулся этой наготы, мягкой и теплой, а потом, отняв губы от ее губ, подбородком столкнул развязавшийся чепец, и волосы заструились по нашим лицам.

— Не троньте меня, святой отец, — молила она, обдавая меня жарким, жадным дыханием.

Я испугался ее горячечной искренности. И вот уже ее руки на мне, повсюду, стремятся проникнуть глубже сквозь распахнувшиеся полы сутаны. Я смутился. И, отстранившись, сказал:

— Погоди, — хотя настойчивые ее пальцы не унимались.

— Разумеется, нет, если вы считаете, что они грязные, — сказала монахиня в коридоре.

Пташка добралась до моего пениса, до этого вялого, равнодушного слизняка, и принялась работать обеими руками, словно пыталась круговым движением маленькой рукоятки завести какой-то странный примитивный мотор.

Стало больно. Я высвободился и, схватив ее за плечи, отодвинул — на длину вытянутых рук.

— Не насилуйте меня, святой отец, — прошептала она и, закатив глаза, откинулась на кровати, готовясь стать жертвой.

Я услышал барабанную дробь. Из деревни? Или это у меня в висках стучит? Как бы то ни было, стук меня отрезвил.

Я был смущен и перепуган. Все, что возбуждало ее, меня, наоборот, расхолаживало: одежда, притворство, уединение, голоса монахинь под дверью, риск быть застигнутым в женском монастыре посреди ночи. Я не мог ее взять. И не хотел. Я вообще не испытывал к ней интереса, она мне даже не очень-то нравилась. Я был слишком напуган, напряжен и далек от ее фантазий, чтобы участвовать в этой печальной комедии с переодеванием.

— Тогда обними меня просто, — сказала Пташка. Она вся дрожала.

Я же не мог выполнить и этой нехитрой просьбы. Меня занимала одна проблема: как бы поскорее смыться.

— Мне пора, — прошептал я, хотя ей этот шепот наверняка показался злобным шипением.

Она помолчала, потом сказала:

— Можешь уйти в любую минуту. Здесь тебе не место.

Лицо ее было в тени, за мятым ворохом волос и одежд.

Я встал и разделся, оставшись в футболке и плавках. Свернув сутану, я присел и положил ее себе на колени. Пташка скорбно, гротескно-трагически раскинулась поперек кровати, по ее белым одеждам плясали тени. Она плакала.

Ничто, даже смех, не убивает плотское желание быстрее, чем слезы. Чары рассеялись. Делать тут было больше нечего. Понять причину слез я тоже не мог: то ли она разочарована, то ли смущена.

Я обнял ее, и она вся напряглась под моими руками, притворяясь упрямой и неуступчивой. Пожалуй, она просто злилась.

— Это была плохая идея.

— Не думаю, — сказала она. — Но если тебе так кажется…

Я затаил дыхание, ожидая, чтобы она договорила — сквозь всхлипы и слезы.

— … тогда ты безнадежен.

Лицо ее сморщилось, и она беззвучно зарыдала.

Но на этом дело не кончилось. Я пробыл там еще два часа, примерно до одиннадцати, когда в монастыре обычно отходили ко сну. Пташка немного поела — из приготовленной для пикника провизии. Я тоже пытался жевать, нашел еду безвкусной, с трудом проглотил кусок и понял, что не могу есть вовсе, не то настроение. Кровать скрипела, поэтому я смирно лежал возле Пташки, не касаясь ее тела, и мы шепотом рассказывали друг другу о себе.

Я был молод, и история моя была коротка. Она не заняла много времени. Пташка была на семь лет старше. Сюда ее прислали от католической церкви как квалифицированную медсестру, по программе милосердия. «Мне уже не вернуться. Я никуда не впишусь». Я вспомнил: то же самое она говорила о судьбе прокаженных. Родом она была из маленького городка на юге штата Индиана. Она рассказала о городке, о том, как старшеклассники вечно околачивались в кафе-мороженом, как праздновали в кабаке победу «Пантер», как гоняли субботними вечерами по главной улице — взад-вперед, взад-вперед; как болтались под кайфом у Мики Д., а потом парами расползались и укладывались на кладбищенские плиты.

После этого долгого, странного дня мы лежали точно старинные друзья и прислушивались, как шаркают по коридору монахини, закрывая шкафы и комоды. Наконец Пташка вдохнула поглубже. И когда выдохнула, в ее выдохе было все: и разочарование, и тоска, и униженность.

— Я так этого хотела, — сказала она. — Теперь это уже никогда со мной не случится.

Я не стал вдумываться во все нюансы этой мысли.

— А ты разве ни о чем таком не мечтаешь? — спросила она.

— Только не здесь.

9

В лепрозории секретов нет, таков уж закон. Что бы ни случилось под покровом ночи, днем об этом узнают все; как бы тих ни был шепот, его обязательно услышат. В этом заключалась еще одна грань здешней реальности. Нет ничего сокрытого, всем все известно, никаких тонкостей, никаких подтекстов и символов. Прокаженный — всегда прокаженный, и это видно невооруженным глазом. И обжалованью не подлежит. Тут все голые.

20
{"b":"149217","o":1}