— С другой стороны, ничего ужасного мне тоже не грозит, — продолжала она. — Я уже попадала в разные передряги и отделывалась сравнительно легко. Так что катастрофы мне нипочем. Уж не знаю, зачем я вам все это рассказываю. Но я выживу. Вот так. По правде говоря, я вполне счастлива.
— Вы были ко мне очень добры.
— Нет, не была. — Она засмеялась беспечно и слегка истерически. — Я вас измучила и разочаровала. — Она подняла и всучила мне рюкзак — Впрочем, вы ничегошеньки обо мне не знаете.
На лице ее отразилась какая-то неприятная мысль, в глазах мелькнуло безумие, но она тут же отвернулась.
Мне снова захотелось сказать ей, как меня зовут, но — после стольких часов, стольких слов — поверит ли она теперь? Да и какая разница: поверит — не поверит? Признание уже не принесет мне победы, а прозвучит скорее как насмешка.
— Лучше уходите. — В ее голосе слышалась угроза.
Я окунулся в белесую тьму; туман ослепил меня и мгновенно вымочил до нитки. Медленно, осторожно я шел по чавкающей под ногами тропе, а внизу, совсем близко, бились об утес волны. Я смог перевести дух, лишь выбравшись на дорогу, что вела к тусклым огням и угольному дымку Черной Ямы.
Дверь «Скрещенных ключей» была заперта, но я забарабанил в нее и быстро разбудил хозяина. А-а, комнату? Имеется. Пять фунтов, деньги вперед, и хороший завтрак поутру — хозяйка, жена моя, подаст в столовой. До Солсбери? Рукой подать, а оттуда прямиком в Лондон, поезда ходят часто.
— Простите, что побеспокоил вас в такую поздноту, — сказал я.
— Мы привычные, нам в любой час стучат, трактир-то на прибрежной дороге. — Он вел меня наверх по узкой лестнице. — Всякий путник к нам завернет.
Мы очутились под лампой на верхней площадке лестницы. Внезапно он вгляделся в мое лицо пристально, словно обнаружил в нем что-то подозрительное.
— Я вас знаю, — озадаченно сказал он.
Неужели тоже читатель?
— Я уже заглядывал к вам сегодня, пропустил рюмочку.
— А, помню. — Но он не улыбнулся, не добавил дружеского словца. — Тогда еще в баре была эта… Черт, как увижу, мурашки по коже. Жуть.
«Все, что говорят о ней, — сплетня», — так сказала Люси Хейвен о миссис Пикеринг. Но хозяин трактира смотрел на меня по-прежнему хмуро.
— Ну, та женщина, которая своего любовника порешила, — пояснил он.
— Да-да, — кивнул я понимающе. — Бедняжка миссис Пикеринг, с собачкой.
— Миссис Пикеринг мухи не обидит! Я про эту ведьму, Люси Хейвен. Да откуда вам-то знать, вы же не из наших мест. Люси Хейвен убила своего жениха. Давненько уже. Ее тогда сумасшедшей признали, и все ей с рук сошло. Она заявила, что парень с ней жестоко обращался. Она, мол, и обезумела, набросилась на него с секачом. — Он распахнул дверь, щелкнул выключателем, и моему взору предстала крохотная комнатенка. — Хрясь прямо в грудь! А потом еще и еще раз! Господи-спаси-сохрани!
Болтая без умолку, он взбивал матрац, показывал мне полотенце и мыло. Я тщетно пытался его прервать — не вопросом, вопросов у меня не было. Я просто хотел, чтобы он замолчал: я боялся слушать дальше.
— Люси Хейвен! — говорил он, задергивая занавески. — Был ведь и другой любовник. Никто из наших его не знал. Так этот парень и вовсе исчез. Утопила небось. Да его никто и не хватился. — Он задумчиво покачал головой и медленно произнес: — Меня-то она не трогает, не нравлюсь я ей. Но мужикам, которых полюбит, верная смерть.
А потом со свойственным северянам радушием, то есть чуть ли не сквозь зубы, он пожелал мне спокойной ночи.
VIII Роль в кино
Мне донельзя нужны были передышки: в Лондоне я работал в одиночестве, целый день бродил по дому и писал, все больше становясь похожим на призрак; телефонные звонки были единственным доказательством того, что я существую. Особенно меня обрадовал звонок в тот октябрьский день; я только-только закончил очередную страницу книги о Китае и почувствовал, что дело движется как-то уж слишком успешно. Когда книга застревает на одном месте — это мука, но если пишется легко, я всегда подозреваю, что сочинил нечто в высшей степени примитивное и посредственное. (К примеру, это вступление — три предыдущие фразы — отняло у меня два дня работы, я переписывал его раз десять.)
Голоса в трубке не было, только свист, потом наступила пауза, а за ней последовали глухой звук (такой слышится, когда открывают банку кофе) и ощущение, что я прижимаю к уху безжизненную трубку и на другом конце провода никого нет. Я насторожился, сообразив, что звонят из-за океана.
— Привет, Пол. Узнаёшь?
Вот чего терпеть не могу. Эта нахалка определила меня по голосу и теперь требует, чтобы я сделал то же самое, словно испытывая, насколько крепка наша дружба. Я-то сразу догадался, кто она. Эриел Дрейпер.
— Ты откуда? Не заставляй меня ломать голову.
— Из Лос-Анджелеса.
От самого названия города исходили тепло и солнечный свет. Середина дня в Лондоне совпадала с тамошним ранним утром, но не солнечный свет волновал меня, а нечто большее. Звонок из Соединенных Штатов звучал как призывный сигнал с далекой светящейся планеты.
— Мы сейчас с Питером делаем новый фильм. Вчера о тебе говорили.
— Как он?
— Великолепно. Велел передать привет. Но продюсер — англичанин. «Спроси у американца, который час, и он скажет тебе, как смастерить часы». Это он мне сообщил на днях. Я знаю, ты пишешь книгу; ты всегда пишешь. О чем на сей раз?
— О Китае.
— Здорово.
— Только до конца еще далеко.
— А как работается?
— Медленно. — Никогда не говорите правды о том, что пишете, и тогда ваша книга останется с вами. — Это путевые записки, так что, по крайней мере, я знаю, чем они завершатся.
— У меня есть для тебя потрясающая история.
Люди часто предлагают писателю истории, словно пряжу вязальщице. Те, что выслушивал я, бывали иногда лучше, но чаще — гораздо хуже, чем казалось моим знакомым. Они всегда вызывали вопросы, на которые рассказчик не мог дать ответа. Самые удачные — колоритные, ловко скроенные — больше походили на шедевры городского фольклора, чем на те нескладные, бередящие душу сюжеты, которые завладевали моим воображением и в которых я узнавал жизнь.
Один сюжет, поведанный мне за обедом неким голландцем, имел место в Эйндховене, родном городе рассказчика. Каждый вечер в субботу — дело было после войны — на эйндховенском вокзале появлялась пожилая чета. Их сын попал в плен к немцам, и они ждали его возвращения. Именно по субботам поезда привозили домой узников немецких лагерей. В первый послевоенный год из вагонов кучей вываливались освобожденные голландские солдаты и кидались в объятья ликующих родственников. Постепенно их становилось все меньше, а в пятидесятые годы не было уже никого.
Но пожилая чета продолжала приходить на вокзал по субботам — встречать поезд из Германии. Пассажиры, покинув вагоны, шли мимо, перрон пустел, и тогда эти двое уходили домой. Они не изменяли своей привычке несколько лет, потому что не получали никаких известий и хотели быть на вокзале, когда приедет их сын, если он еще жив. Это был ритуал, и то, что началось с попытки увидеть возвращение из плена, превратилось в неусыпное бдение.
— Я не раз видел, как они вглядываются в лица пассажиров, ища своего мальчика, — сказал мне голландец. — Даже если им нездоровилось, они все равно приходили и ждали.
Мой собеседник погрузился в молчание, вспоминая стариков на пустом субботнем перроне и то, как они всегда уходили домой одни.
— Мои слова, наверное, вас ужаснут, — произнес он напоследок, — но я испытал облегчение, когда они умерли. Это было невыносимо — видеть их на вокзале каждую неделю.
Рассказ голландца мне понравился. «Я испытал облегчение, когда они умерли»— потому что они ждали, и не уставали ждать, и надеялись на то, чему не суждено сбыться. Да, рассказ и вправду оказался стоящий, но что я мог прибавить к услышанному? — а связать это с тем, о чем я писал, мне вряд ли бы удалось.