Литмир - Электронная Библиотека
A
A
* * *

Более печального рассказа мне не доводилось читать.

XII Период полураспада

1

Разъехавшись по взаимному соглашению с мужем или женой, люди начинают чаще пользоваться уличными телефонными будками. Причина одна — ужасные речи, которые они выслушивают и произносят сами. По крайней мере, я именно так и поступал. Телефонная будка пуста, вас никто не знает, так что стесняться не приходится. К тому же все будки похожи одна на другую как две капли воды, что позволяло мне от раза к разу забывать мучительные беседы и безнадежное молчание. Вскоре, однако, произошла странная и неожиданная вещь. Она испугала меня, и печаль вошла в мою душу и, перевернув, затопила ее. И это заставило меня понять, что в подобных местах я никогда не бывал. Путешественник выброшен на чужой берег. Я не ведал, как попал сюда, не знал, как выбраться из этих пустынных краев, где у телефонов есть лица.

Телефоны врез ались в память — каждый на свой лад. Любой, даже самый обыкновенный, вроде бы ничем не примечательный, обретал особые черты, только ему присущую внешность. В страшных снах, которые нам снятся ночами, неодушевленные предметы часто проявляют индивидуальные свойства — кресло дышит злобой, дерево — угрозой… А у телефонов есть память. Мое горе дифференцировало их, наделяло биографиями. Один олицетворял слезы, другой — минуты страшного душевного кризиса, остальные — боль, мерзкие слова, клятвы. Со своими колпаками и не доходящими донизу стенками автоматы походили на исповедальни эпохи высоких технологий и мало чем различались, и меня поражало, как такие незамысловатые сооружения заставляют постоянно думать о них и вызывают лавину ассоциаций. Выстроившиеся в ряд телефоны-автоматы теперь представляются мне чем-то вроде стены плача.

Возле стойки «Дельты» в аэропорту Ла-Гуардия есть телефон, на который я не могу смотреть без омерзения и, проходя мимо, всегда отвожу взгляд; другой, на углу Пятьдесят седьмой и Мэдисон, вызывает у меня грусть. На станции обслуживания, между «Макдональдсом» и бензоколонкой на автостраде 1-95, идущей на север, в Коннектикут, сразу после съезда № 12 к Роуэйтону торчат четыре будки; в одной из них я просил и молил, молил и просил. Есть еще одна, в аэропорту Хайэнниса и еще — на площадке для отдыха на трассе № 3 у съезда № 5, возле деревянного тотемного столба в виде высоченного индейца; тут я слышал, как меня снова и снова называли дерьмом.

Хуже всего, что одновременно до моих ушей доносились истошные вопли женщины из будки неподалеку. Лет двадцати с небольшим, в костюме для бега трусцой, она орала: «Ты, выблядок поганый!» Так говорить можно было только с бывшим мужем. О ней я тоже думал, глядя на телефоны-автоматы. Кто бы мог предположить, что отделанная никелем будка, пластиковая трубка и неказистый аппарат способны таить в себе столько страсти и муки?

Я возвратился в Штаты, где меня никто не ждал. Приехал домой — дом был пуст. Я теперь все делал очень медленно, потому что чувствовал себя глубоко несчастным и постоянно нуждался в отдыхе. Все рухнуло; я жил, ощущая вкус собственной крови во рту. Мое бегство из Лондона было столь стремительным, что никто не знал, куда я подевался, и почта, естественно, не приходила. Я написал самому себе открытку:

Дорогой Пол,

как поживаешь? Давно тебя не видел. Надеюсь, скоро встретимся. Держись.

Пол.

Через два-три дня я обнаружил сей текст между страниц какой-то книги. Сначала я улыбнулся, но потом, испугавшись, что кто-нибудь может его прочесть и решить, будто я повредился в уме, порвал открытку на мелкие кусочки. Приходя домой, я никогда не включал все лампы, предпочитая видеть вокруг как можно меньше — не замечать, до чего пустой стала моя жизнь. Часть дома оставалась темной.

Холодильник был заполнен наполовину, на сушилке — одно полотенце вместо двух, у стола — один стул, на столе один стакан, а не два, на подъездной дорожке у дома — одна машина, и, как уже говорилось где-то раньше, я стал спать на левой стороне широкой кровати. Вторая половина оставалась незанятой. Я был слишком стар, чтобы учиться спать посредине.

Тоска заполонила меня целиком; горе подобно болезни, я слишком ослабел, чтобы писать или отправиться в путешествие. Вместо этого я вдруг увлекся счетом. Это было чисто научное увлечение, способ перевести свою жизнь в цифры.

Начало всему положили часы, выполнявшие так много функций, что изготовители окрестили их хронометром. Они показывали мне число, день недели, месяц, год, час, минуту, секунду. Я обзавелся весами и взвесился, но весы мне не понравились: стрелка у них ерзала туда-сюда, и я купил другие, более точные, мой вес они фиксировали в цифровом окошечке — в фунтах и унциях. Я взвешивался утром и вечером и выяснил, что утром вешу меньше, чем днем, в течение дня набираю три-четыре фунта, а потом теряю их за ночь. Я принялся подсчитывать дни с того момента, как мы разъехались с женой, количество выпитых банок пива, количество миль, которые я проехал, и все это складывал, сам не зная зачем, хотя почувствовал, что цифры утешают.

Я купил велоэргометр с пульсометром, прицепил себя к нему и, пока крутил педали, следил за цифрами — ваттами, минутами, секундами, оборотами в минуту, давлением крови, калориями. Я купил также станок для гребли «Эргометр Консепт-2» и отмахивал на нем сперва по две с половиной тысячи метров в день, а потом по пять тысяч и даже больше, каждые пятьсот метров контролируя взмахи, калории, ватты, расстояние, и в конце концов «проплыл» две с половиной тысячи метров за девять минут и пятьдесят четыре секунды. Я считал дни, недели, часы. Считал свои деньги, свои годы, дни, прожитые на земле.

Я, который едва не с малых лет делал записи в блокнотах и сочинял прозу, вообще перестал писать что бы то ни было, кроме цифр. Исчисляя с их помощью собственную жизнь, я вообразил, что моя автобиография могла бы выглядеть как одна из тех тоненьких книжечек, где напечатаны сплошные логарифмы и математические таблицы. Удерживало меня от воплощения этой идеи лишь то, что числа постоянно менялись, и я видел себя перед пультом управления внимательно изучающим полсотни показателей, которые мне все скажут. Мне были необходимы цифры, необходимы их колебания. Я считал все подряд, и значение для меня имело только то, что могло быть выражено в цифрах. От слов тошнило.

Вечером перед сном я составлял перечень съеденных продуктов; но не качество и не вкус меня занимали — я вел счет калориям. Я пересчитал картины в доме: вывел сумму, которую за них заплатил, вычислил возможное подорожание каждой и сложил все это вместе. Если мне под руку попадалась стопка книг или журналов, я их не читал, а считал. Я припомнил возраст всех членов нашей семьи и подвел итог, подсчитал все страны, в которых побывал. Приметив птиц у кормушки, я спешил их пересчитать. Мне доставляло удовольствие наблюдать за оконным градусником, за тем, как в течение дня поднимался и опускался столбик с жидкостью. На Кейп-Коде, где я жил, зимой погода то и дело меняется. Проснувшись ночью и в темноте ощупью пробираясь в ванную, я неизменно сворачивал к градуснику. Даже от незначительных перепадов температуры я получал истинное наслаждение. Они окрыляли меня, вселяли надежду. Я трепетал, кровь быстрее бежала по жилам; я понятия не имел, отчего это происходит.

Я сосчитал, сколько дней назад в последний раз видел жену. Сколько их миновало с тех пор, как мы в последний раз были счастливы. Сколько лет мы прожили вместе, сколько месяцев я за ней ухаживал; подсчитал все наши важные даты, возраст детей в тот или иной момент. Вспомнил друзей, с которыми не встречался лет по пятнадцать — двадцать, — их возраст я тоже вычислил и пришел в изумление, установив, что сейчас им за шестьдесят или за семьдесят, а В. С. Притчетту вообще девяносто. Ровесник века… Думая про него, я сообразил, что сам уже прожил половину жизни.

86
{"b":"149217","o":1}