На следующий день мне необходимо было сесть за работу в полном одиночестве. Алисон без особого интереса спросила, как прошел вечер.
— Прекрасно, — ответил я. — Роскошная еда, светская беседа, сплетни и несварение желудка. Я даже не напился.
— Хорошо, что я осталась дома, — заключила Алисон.
Я слегка завидовал ее безразличию. Вот откуда такая безмятежность! Меня же снедало паскудное любопытство ко всему на свете, которое приходилось всячески скрывать, потому что совать нос в чужие дела и задавать лишние вопросы у англичан совершенно не принято.
Больше я почти ничего не рассказал ей про странный званый обед в складчину, который устроила леди Макс, — как она нас пригласила, заказала еду и вино, а потом заставила всех платить. Я скрывал свою растерянность, потому что не в силах был выложить Алисон всю правду. Как я мог описывать все эти малопонятные подробности, если сам в них еще не разобрался? История эта ведь не закончилась, даже до середины не дошла. Я был уверен, что продолжение не заставит себя ждать. И последствия тоже.
Как всегда, я сел за стол и продолжил работу над романом. В тот день написал один абзац, на следующий — несколько страниц. Если утром я ничего не мог из себя выжать, то после обеда заставлял себя сочинить хоть несколько строк. Зато в дни, когда писалось хорошо, я частенько оставлял роман и брался за рецензию: можно было себе это позволить, потому что я ведь уже выполнил свою творческую норму. В ту неделю, изрядно поработав над собственной книгой, я прочел первый том «Писем Генри Джеймса», попутно делая выписки в надежде, что они пригодятся для развернутой, на всю полосу, рецензии.
Когда работа стопорилась, я бродил по сырому садику позади дома, разглядывая растения. Раздирал старые птичьи гнезда, чтобы посмотреть, как они сделаны, наблюдал за трапезой пауков, за спешащими по своим делам муравьями, за улитками, с трудом переползающими в собственной слюне через кирпичи. Все эти лондонские создания я перенес в роман, в джунгли Центральной Америки. Поглядев на тоненький ручеек, я превратил его в реку с илистыми берегами и заводями.
Порой, в предвечернюю темень, до того как открываются пивные, я шел прогуляться — так лучше думалось. Бродя по улицам, я проговаривал текст себе под нос. В течение дня бывали часы, когда я не знал, куда себя деть, и это меня пугало.
Позвонил Маспрат, но я от него отбоярился. Не хотелось вникать в его жизнь — меня раздражал кавардак в его квартире, еда на бегу, его назойливая манера брать в долг и скулить при этом, его творческая несостоятельность и без толку потраченные вечера в клубе «Ламберн».
Я писал книгу. Жил в своем доме. Любил свою семью. Другой жизни в Лондоне у меня не было, и я даже не подозревал, что она возможна, пока снова не позвонила леди Макс.
— Пол, это вы, мой милый мальчик?
В ее тоне, в манере речи не было и тени шутовства. Я сразу узнал ее голос, темно-коричневый от курения. Опасаясь очередного приглашения на обед, я насторожился.
Но нет: она звонила, чтобы получить с меня должок. Именно так она и выразилась. Сказала, что я обязан сходить с ней в галерею Тейт на выставку Уильяма Блейка.
— Встретимся в фойе примерно через час, — сказала она.
Таким способом, согласившись пойти с нею на выставку, я возвращал ей долг в десять фунтов. В тот день я свою творческую норму выполнил. И не было ощущения, что я обманываю Алисон, хотя по отношению к сыновьям выходило некрасиво: я ведь знал, что меня не будет дома, когда они придут из школы. Стало быть, я не увижу, как Энтон готовит чай, не услышу традиционного вопроса Уилла: «На какой ты теперь странице, папа?» Поэтому самонадеянность леди Макс и ее требовательное «Ждите там» неприятно задели меня.
Она опоздала. Те из лондонцев, кто причисляет себя к людям влиятельным, редко отличаются пунктуальностью, зато от других требуют ее неукоснительно. Леди Макс приехала на такси; в одиночестве поднимаясь по влажным черным ступеням, она выглядела маленькой и невзрачной. Но это было мимолетное и обманчивое впечатление. Прежде я видел ее в окружении других людей, а тут, очутившись рядом с нею, я почувствовал себя очень неказистым, несовременным, словом, опять типичным американцем.
Едва поздоровавшись со мной, леди Макс сказала:
— Обожаю дождливым днем ходить в музей.
Дождя как такового не было, плыли низкие тучи, в воздухе висела обычная для лондонской зимы мглистая морось, отчего город казался еще чернее обычного.
— Есть только одно место, где бывает еще лучше, — добавила она.
Мы шли мимо эротичной композиции Родена — сплошные мышцы и выпуклости: двое сплелись в большой бронзовый грецкий орех.
— В постели, конечно, — продолжала леди Макс, — и желательно не в одиночестве.
У нее была манера произносить сентенции, на которые нечего сказать. Своего рода словесный снукер — мне оставалось только держать кий, не имея возможности им воспользоваться.
Мы прошли мимо серии крупных плоских картин Мазеруэлла [48]— на всех черные, неопределенные фигуры, похожие на изъеденные молью тени, — мимо с самоуверенной лихостью исполосованного полотна Раушенберга [49], мимо проекта интерьера Хокни, плавно изгибавшегося в трех направлениях, мимо мягкой, похожей на большую игрушку скульптуры, мимо подвешенного на проводах ржавого велосипеда и триптиха размером с три рекламных щита, сплошь покрытого глиняными черепками.
За этой старательно создававшейся легковесной дребеденью, в затемненном зале, в низких подсвеченных застекленных витринах лежали рисунки Блейка. Шагая во мраке позади леди Макс, я чувствовал тепло ее тела, глаза щипало от сладкого запаха ее духов. В стекле, поверх сцен из «Брака Неба и Ада», отражалось ее белое лицо, полные губы, большие глаза.
— Рескин [50]называл его примитивным художником, — заметила леди Макс.
— Как несправедливо! У него великолепная техника, тонкое чувство цвета и своеобразный провидческий дар. Взгляните на слияние плоти и духа.
— Это про Блейка говорят все.
Она даже не замедлила шага и не повернула головы.
Вот классический лондонский упрек — в безнадежной банальности ваших высказываний. Это говорят все. Ее замечание показалось мне грубым, но то был лишь очередной ход в шахматной партии. В начале своей жизни в Лондоне я бы ее возненавидел за такие слова. Теперь же я воспринял их как ловкий переход к обороне, легкое поддразнивание, а вздумай я обидеться, она подняла бы меня на смех. В Лондоне в таких случаях принято не ударяться в амбицию, а отвечать той же монетой, да поязвительнее.
— Это говорят все, потому что это очевидно и потому что это правда, — сказал я. — Если уж кто и был со странностями, то, по-моему, сам Рескин, а вовсе не Блейк. Увидев волосы на женином лобке, Рескин был потрясен. Он решил, что во всем свете они есть только у нее — этакая физическая аномалия.
— Рескин известен отнюдь не только этим, — заметила леди Макс.
— Но остальное совсем не интересно, — сказал я.
Мои слова пришлись ей по вкусу.
— Мне очень нравится его болезненная тяга к нимфеткам. Он ведь обожал маленьких девочек.
— Детская порнография, — бросил я.
— Чувствуется, это вас сильно шокирует. Тем не менее Рескин был невероятно романтичен, — сказала она, не отрывая взгляда от рисунков Блейка. — Кстати, раз уж речь зашла о волосах на лобке. Некоторые замысловато подбривают их, придавая определенную форму.
— Есть и такие, кто, если верить Д. Г. Лоуренсу, вплетает в них цветы календулы.
— До чего же дурацкая книжка, — сказала леди Макс. — Абсолютно неправдоподобная. Одни жуткие фантазии Лоуренса насчет английских классовых перегородок — мужественный егерь, сексуально озабоченная аристократка, оскопленный лорд. А кроме всего прочего, там совершенно превратно представлен оральный секс.