— Я важная шишка…
— Идем лучше танцевать.
Я стащил Оскара со стула, но ноги его не слушались, он споткнулся и свалился на пол. Плотный человек взял его под мышки и усадил обратно. Музыканты заиграли народную песню, которую подхватил весь трактир.
— Водки моим друзьям! — крикнул плотный.
— Спасибо, мне хватит, — стал отказываться я.
— Обижаете. Праздник ведь, Новый год. Как тут не выпить. За революцию!
И он поднял свой стакан.
— За революцию! — эхом отозвался я.
Оскар молча выпил и закатил глаза. Какое-то время мы сидели в молчании.
Чем ближе была полночь, тем шумнее становилось. На улице солдаты стреляли в воздух.
Кто-то тронул меня за плечо. Я обернулся.
Типичная фабричная девчонка, белокурая, с красным лицом, приглашала меня потанцевать.
— Что такой грустный? Сегодня все веселятся.
Она взяла меня за руку и засмеялась.
Я покачал головой:
— Танцор из меня неважный.
Вместо ответа она потянула меня за собой.
— Не волнуйтесь за своего товарища, — крикнул мне человек в поддевке. — Я за ним присмотрю.
Мы закружились в танце. Она напевала про себя слова песни. На нас то и дело натыкались другие пары. Сквозь толпу я заметил, как плотный мужчина в поддевке пьет с Оскаром.
Я засмеялся. В голове у меня сделалось легко-легко. Мелодия становилась все быстрее, моя партнерша кружилась вокруг меня, пока нам не сделалось дурно и мы не повалились на пол. Она так и осталась сидеть, покатываясь со смеху. Я поднял ее и нежно прижал к себе.
— Ты чего? — шепотом спросила она, когда из глаз у меня покатились слезы.
Как ей было объяснить?
Четыре с половиной года я не касался женщины. И вот она прильнула ко мне грудью, я чувствую запах ее волос, слышу ее дыхание… Пусть эта минута длится вечно.
Меня охватило неодолимое желание. Мы потерлись щеками, она хихикнула. Я погладил ее по голове и страстно поцеловал в губы.
Тут кто-то ударил меня по спине. Не успел я повернуться, как какой-то бородач схватил меня за волосы и повалил на пол.
— Сучка блудливая, — услышал я.
Я вскочил на ноги. Перед глазами промелькнул Оскар — он спал, уронив голову на стол. Человек в поддевке куда-то исчез.
А вот бородатый был тут как тут. Началась драка.
Сцепившись, мы вывалились на улицу и рухнули в сугроб.
Часы пробили двенадцать. Опять раздались выстрелы — настоящий новогодний салют. Потасовка наша закончилась сама собой — как-то стало неловко тузить друг друга.
Бородатый поднялся на ноги.
— Только посмей сюда сунуться, — прошипел он и скрылся за дверью трактира.
Меня била дрожь. Тот поцелуй в далеком летнем лесу над рекой Сан, путеводная звезда, осветившая всю мою жизнь, где он? И разве пройти полмира ради юношеской любви, ускользающего воспоминания, тени прошлого — не безумие? И если бы парень этой девчонки — или кем он ей приходится — не вмешался, я бы вряд ли стал бороться с искушением, продрал бы утром глаза где-нибудь в убогой комнатке рядом с чужой женщиной. И самое страшное, не очень даже удивился. Жестокость, страх, болезнь — вот из чего состоит теперь моя жизнь, и опереться мне не на что. А Лотта — что с ней сталось? Жива ли она? Через какие страдания ей довелось пройти? Что, если ее убили казаки или поляки? Надругались, посекли шашками? Смогу ли я это пережить? Впервые за все время я с ужасом подумал о возвращении домой.
Когда я вернулся в общежитие, Оскара нигде не было. Бледный и трясущийся, он явился только под утро. Что случилось в ту ночь, он помнил плохо.
Он и протрезветь толком не успел, как в коридоре закричали:
— Все в актовый зал на экстренное собрание!
У входа в зал стояли два солдата с винтовками.
Комиссар Потоцкий держал речь.
— Товарищи, в наши ряды затесался изменник.
Сердце у меня упало. Каждый обвел лица собравшихся подозрительным взглядом. Понурившийся Оскар даже головы не поднял.
Потоцкий подошел к нему.
— Разрешите представить. Генерал-лейтенант австрийской армии барон Оскар фон Хельсинген. У него поместье в Тироле и особняк в Вене. Все верно, Оскар?
— Да, — прошептал тот.
— Вы попали в плен в Перемышле?
Генерал кивнул.
— Как видите, мы все про вас знаем. От нас ничего не скроешь. Встать.
Оскар медленно поднялся.
— Что скажете напоследок?
— Никогда не доверяйте крестьянину. — Барон глядел прямо мне в глаза.
Я заерзал на месте и промолчал.
Потоцкий дал знак человеку с винтовкой.
Тот подошел поближе и выстрелил генералу в голову.
Мне стыдно признаться в этом, Фишель. Но что было, то было. Я хлопал и кричал «Ура!» вместе со всеми.
Когда наша политподготовка завершилась, нас отправили на запад. Но Европа не спешила раскрывать нам свои объятия. Возникшим на обломках Австро-Венгерской империи государствам — Чехословакии, Венгрии, Польше — наследие прошлого в виде военнопленных было не особенно нужно. Бравые солдаты вдруг превратились чуть ли не в иммигрантов. И все страшились коммунистической заразы, агентов большевизма. Мне еще повезло: в июне 1919 года я получил разрешение на въезд в бывшую родную страну. В Минске пришлось сидеть всего месяц. А в общей сложности со дня моего побега прошло больше двух лет.
Но поляки оказались тоже не лыком шиты. Всех нас отправили на перевоспитание в спецлагерь. Ведь коммунизм — вещь опасная, с ней шутки плохи. Лучше проявить бдительность.
Сколько нас продержат, нам не объявили. Это было невыносимо. До Лотты рукой подать, а тут… Я места себе не находил. По ночам стали сниться кошмары: Лотта открывала мне дверь с ребенком на руках, за спиной у нее маячил мужчина, она глядела на меня и не узнавала и просила у мужа мелочь, чтобы подать нищему… Я жил одной надеждой, но и ее часто заслонял страх. Словно человек, отстоявший долгую-долгую очередь, я стал бояться, что вожделенная дверь захлопнется перед моим носом.
Жива ли во мне любовь к ней? Любит ли она еще меня? Всякое желание знать правду исчезло.
Ведь порой лучше не знать. Зато сохранить надежду.
[28]
25
Из лагеря меня освободили в августе 1919-го, как только закончилось мое перевоспитание. Контрпропагандисты старались изо всех сил. Теперь я мог с легкостью опровергнуть чуть ли не любое марксистское положение, если надо, даже призвав на помощь Библию. Мои четкие ответы убедили учителей, что в качестве разносчика коммунизма я более не опасен и могу идти на все четыре стороны.
С виду Уланов ничуть не изменился, те же дома, те же улицы. А вот люди стали другими, приуныли, постарели. На улицах не видно детей, из скверов пропали влюбленные, в глазах у прохожих сквозила печаль.
Или мне так казалось?
Я обогнал пожилого человека с буханкой хлеба под мышкой.
— Мориц? — окликнул он меня дрожащим голосом.
— Господин Каминский… — Комок в горле мешал мне говорить.
— Господи, ты жив… С возвращением… Как ты кашляешь! Ты болен?
А я и не замечал. Привык.
Каминский потрясенно смотрел на меня.
— На тебе хлебца… покушай… Как ты… возмужал. Расскажи, что с тобой приключилось? Где ты был все это время?
— В Сибири, — пробормотал я, впиваясь зубами в мякиш.
— В Сибири? Бедняга. Мы уж наслышаны о тамошних лагерях. Так тебя посадили в специальный эшелон и отправили со всеми прочими домой? Тут несколько ребят вернулось… Они добирались именно так.
— Нет… я не на поезде… я пешком шел.
— Из Минска? Боже мой…
— Не из Минска. От границы с Монголией.
Господин Каминский лишился дара речи.
От изумления у него отвисла челюсть.
— Ты кушай, кушай… можешь все съесть… — выговорил он немного погодя. — Родители твои в Берлине, месяца два назад уехали. Мы все думали, ты погиб.