С наступлением весны люди в лагере как-то приободрились. Хотя особенно радоваться было нечему. По слухам, война зашла в тупик. На западе войска зарылись в землю; между французами и британцами с одной стороны и немцами с другой шли кровавые битвы ради нескольких метров территории. На востоке немцы выбили русских из Польши, а на большее сил у них недостало.
Времени у нас было столько, что в лагере возникло некое подобие университета. Преподавались разные дисциплины — от истории до инженерного дела. Я обучал немцев русскому языку, немцы занимались с венграми немецким, а вот учить венгерский не желал никто. Мастер-мебельщик из Вены обучил меня резьбе по дереву. И мебель я теперь мог делать сам. Стул, на котором ты сидишь, изготовлен мною, как и вот этот шкаф. Через Красный Крест мы получили массу книг, хватило на небольшую библиотеку. Мы организовали хор, устраивали театральные представления (прежде я ни разу не бывал в театре), ожесточенно спорили о политике и играли во все мыслимые игры. Карточные, в первую очередь.
Я был еще очень слаб, тяжкий физический труд был не для меня. А вот Кирали и многих других, когда растаял снег, направили на строительство дорог и полевые работы. Русских-то мужиков забрали на фронт. Ничего, и наши кое на что сгодились. В том числе и по женской части. Захватывающие истории, кого еще он сегодня лишил невинности на сеновале, не сходили у Кирали с языка. Ухмыляешься, Фишель? Вот подрастешь еще чуть-чуть… Правда, сеновалов в Берлине не найдешь, надо ехать за город. Вроде бы сибирские девчонки были не такие недотроги, как европейские. Кое-кого из венгров они очень даже привечали. Кирали уверял, что пока мужчина не познал женщину, он и не мужчина вовсе. Мне все это казалось очень поучительным, сам-то я в жизни своей никого не соблазнил, а Кирали уж так все расписывал…
В Сретенске Франц стал говорить по-немецки куда лучше, а ведь венгерский крестьянин, знающий немецкий, редкость, а уж бегло болтающий и вовсе диковина. Откуда он такой взялся, удивлялся я. Оказалось, мать у него была австрийка, она и назвала его Францем. Отец у него был очень жестокий человек, избивал мальчишку до потери сознания, а когда Кирали исполнилось двенадцать, бросил их с матерью и ушел к другой женщине. Мать спилась, хозяйство пришло в упадок, и Франц был рад-радешенек, когда его забрали в армию.
Силы мои прибывали с каждым днем. Я трудился на кухне кашеваром, гречневая каша, заправленная свиным салом, составляла основной наш рацион. Да-да, не удивляйся, Фишель, у нас в лагере все евреи ели свинину, голод не тетка. И я поглощал шкварки, аж за ушами трещало, только бы поскорее поправиться. Ради Лотты я был готов на все. По-прежнему писал ей письма, но даже и не пытался отправить — копил деньги на побег. Да и не дошла бы от меня весточка, ведь мало того, что почта работала из рук вон, так я и адреса толком не знал. Письма получались печальные и страстные, я же писал без оглядки, зная, что она их никогда не получит.
Дорогая Лотта!
Уже целую неделю образ твоих страстных губ преследует меня неотступно…
Дорогая Лотта!
Помнишь, как-то зимой выпало столько снега, что Каминские никак не могли открыть входную дверь, и мы целыми часами лепили снежных баб на склоне холма…
Лотта, любимая!
Жди меня, дождись меня. Мне без тебя очень плохо. Если ты найдешь себе другого, я этого не переживу.
Дорогая Лотта!
Запах медвежьего жилета кажется мне бесподобным, я наслаждаюсь им, ведь под этой шкурой спала ты…
Я научил Кирали играть в шахматы, и мы много часов провели за доской, споря обо всем на свете. Выигрывать-то я всегда выигрывал, а вот в спорах частенько уступал.
Как-то я спросил его:
— О чем ты думаешь в тиши ночи? Перед тем, как заснуть?
Кирали как раз обмозговывал свой ход.
— Не понял. Ты это о чем?
— От какой мысли тебе не отделаться, что для тебя самое главное?
Кирали поднял глаза от доски и задумался.
— У меня в голове гвоздем засела мысль о смерти. В лицах людей, в белизне снега, в густо политой кровью земле полей сражений я вижу смерть. В себе самом я чувствую смерть. Это только с виду я живой, а на самом деле — мертвец. Что за жизнь у меня? И разве это жизнь? Беру конем пешку.
— Тогда ради чего жить?
— Я живу просто по привычке. К плохому быстро привыкаешь. Твой ход.
Я поставил ему шах.
— Прозевал, — промычал Кирали. И резко повернулся ко мне: — Ну, в чем ты сам видишь смысл жизни, можешь даже не говорить. И так весь лагерь знает. У тебя свет клином сошелся на твоей Лотте. Все письма ей пишешь. Письма без адреса. А откуда тебе известно, что она без тебя не выскочила замуж? Кувыркается, наверное, сейчас с кем-нибудь. Точно как эти русские девчонки.
Прости меня, Фишель, за грубые слова. Венгр возмутил меня до глубины души. Я себя не помнил от ярости.
— Ну и свинья же ты, Франц! — завопил я. — Это правда, я живу надеждой. А что в этом плохого? Я вижу перед собой ее светлый образ, а не всякие ужасы, как ты. Я себя обманываю? А ты, что ли, нет? Тут весь вопрос в том, чей обман лучше.
— Ого, — хихикнул Кирали. — Мориц-мечтатель. В один прекрасный день твоя блажь пройдет и ты увидишь, каков мир на самом деле.
— Может быть. Но я уже буду далеко отсюда. С Лоттой. Пока не помер тут с тоски.
Зря я это сказал.
Кирали расхохотался:
— Ах, вот что ты надумал, да? Побег? Из Сибири? Да ты рехнулся. Твой труп заметет пурга, как тела многих мечтателей до тебя. Не понимаешь? За тобой даже погоню снаряжать не будут, все равно далеко не уйдешь. Бежать отсюда невозможно.
И он перевел глаза на доску.
Партию-то он проиграл. А в споре победа осталась за ним.
Прав он был: отсюда не убежишь.
А вдруг?
Направлений для побега было два: на юг в Китай и на запад через Россию. Про Китай всем было известно: с пленными там обращаются намного хуже, чем в России. А про монголов ходили слухи, что они за серебряную пуговицу убьют и глазом не моргнут. Правду говорили или нет, не знаю, ясно было только, что белый человек в Китае сразу окажется на виду. Не затеряешься. Поэтому если кто бежал, так только на запад. Например, летом 1916 года. И ни один побег не увенчался успехом. А про зиму и говорить нечего. Или замерзнешь, или поймают и передадут полиции. На моей стороне было единственное преимущество: я говорил по-русски.
Зима близилась к концу, и наши охранники как-то растеряли былую невозмутимость. Деньги обесценивались на глазах. Хлеботорговцы стали придерживать зерно на складах. В европейской части России появились очереди за продовольствием. Вину многие возлагали на царя. В армии не хватало самого необходимого. Фронтовики стали роптать, боевой дух резко упал. Представь себе, Фиш, каково это — воевать босиком!
У нас в лагере появились пропагандистские антивоенные материалы на немецком и венгерском. Разгорелись жаркие политические споры. Многие стояли за революцию. Мне же все это представлялось пустой болтовней, прожектерством, порожденным бездельем. Хотя кое в чем я был согласен с крикунами: рабочий человек давно стал игрушкой в руках правящих классов. Только европейцы уже сыты по горло войной и кровопролитием.
Как я ошибался!
Было начало марта 1917 года. Мы сидели обедали, когда в барак ворвался один из крикунов-активистов, австриец по национальности. Он принес из города сногсшибательную новость.
— Товарищи, — заорал он, едва переводя дух, — вершится революция! Царь отрекся от престола!
Помещение наполнили крики радости. Сбежались люди из других бараков. Каждому не терпелось узнать, покончено ли с войной.