Следующий участок ручья занимал Председатель. Он был невелик, достаточно грузен и в меру суров. Но Председатель не лез вперед — видимо, он обязан был следить только за тылами. Его больше интересовала Тетя Маша. Он часто останавливался около нее, но никогда не подбирал листья возле стола счастливой мамаши. Так и уходил Председатель в тайгу вслед за первыми лучами солнца и Тетей Машей.
Ручей пустел. Утренняя тишина доставалась птицам и щучьим хвостам. Скрипели камышовки, верещали дрозды. Я плыл домой и всегда знал, что могу встретить еще лосей. С этими животными я проводил меньше времени, они хуже знали меня, а потому относились к моей особе более осторожно. И только один из них, Старик, почти никогда не уходил при виде моей лодки. А если он все–та–ки и поднимался с земли, то низко опускал голову и с трудом волочил по болоту ноги. Старик давно устал, но крепкая память все еще вела к ручью, где, может быть, не так давно он уступил свое место мужественному Подвигу.
Старик оставался сзади. Я спокойно работал веслом и всегда встречал при выходе из ручья дурную Милку. Милка толкалась в стороне от стада. То ли ее еще не пускали туда по молодости, то ли девичья гордость молча ждала особого приглашения… Милка была пуглива и стройна. В эту осень ей придется проложить по тайге первую дорожку своей испуганной любви. Милка понесется по лесным островам, она еще не будет знать зачем, но вдруг почувствует, что это уже любовь, и шарахнется в сторону. Потом устанет бегать и останется кого‑то ждать на краю уютного болотца… А пока Милка еще ничего не знает, пока она только стройная и красивая, но одна. Она бродит по ручью, убегает, снова возвращается и, вылупив глаза, удивленно смотрит в мою сторону…
От каждой ночи, проведенной на Долгом ручье, остается странное и тревожное чувство. Еще долго мир вокруг кажется нереальным. Я еще там, на ручье, среди лосей… Голова кружится от всего виденного, от счастья достигаемой цели. Да, я, наверное, почти приучил этих лосей не бояться меня. Теперь проще и легче разгадывать тайны их троп, их хозяйств… Лоси уже приняли меня. Еще немного, и я пойду к пугливым гагарам…
А пока гагары уплывают, правда, уже не ныряют от лодки, а просто уплывают, и даже не очень быстро. Но гагары все‑таки еще без меня — они пока не мои… Я не боюсь этих слов — «мой», «мои». У меня уже есть мои лоси на Долгом ручье. Их приходится скрывать, скрывать от тех людей, которые иногда появляются в моем лесу и которые, пожалуй, не отказались бы от куска свежего мяса. У меня в лодке всегда топор, веревка и ружье. Топор — перерубить кости, веревка — опустить в воду излишки мяса. Ручей холодный, и мясо в воде пробудет долго. Я показываю на свою лодку, на топор и веревку и жалуюсь, что вот уже три недели катаюсь по ночам, а лосей нет. Мне задают вопросы: куда же ушли? Где искать? Я молчу. А если и отвечаю, то показываю совсем в другую сторону.
Я никому не рассказываю и про свое озеро, про своего лося на Тимкове, про своих уток и своего журавля… Да, у меня есть мои лоси и мое озеро. Мое — это не собственность. Это — доверие, а может, и любовь. Сейчас в избушке после сырой ночи, после тайги и бульканья лосей, достающих со дна корневища кувшинок, после долгой разлуки с людьми я вспоминаю чистое и большое чувство, ради которого мы, наверное, и живем… Я вспоминаю весну, Северный вокзал столицы, я не вижу вагонов, а только платформа, и не платформа, а женщина, идущая все быстрей и быстрей за убегающим поручнем… Для этой женщины я тоже мой. И это «мой» не собственность. Собственность — право только брать. «Мой» — это доверие. Доверие и любовь. Вот почему мне и бывает хорошо даже в избушке, даже среди болот и тайги, когда знаешь, что есть большая любовь, которую долго ищешь, которая может пугливо убежать, улететь, скрыться, но которая может и остаться, поверить и каждый день приходить, как мои лоси на Долгом ручье…
Глава четырнадцатая
СОБАКИ
Не знаю, повезло или не повезло собакам, живущим в лесных деревушках. Они не так обеспечены человеком, как их городские собратья, но в то же время деревенские собаки получили почти неограниченное право общаться друг с другом.
Это были толковые охотничьи псы. Зимой они уходили с охотниками в тайгу и только там получали от людей материальное вознаграждение. Оканчивался недолгий охотничий сезон — собаки возвращались в деревню и безропотно пережидали весну, лето и половину осени, чтобы снова отправиться на работу. Весной и летом люди забывали о своих помощниках. Собакам тогда не уделялось ни человеческого внимания, ни остатков с человеческого стола. И вот это отсутствие заботы и внимания со стороны людей и заставило меня вспомнить слова Лоис Крайслер.
«Мы хорошо обращаемся с ними, — заявил нам один владелец собак. — Мы даем им пить»…. Должно быть, эскимосов спасает от угрызений совести удобное соображение: все предметы, даже неодушевленные, имеют душу, только не собаки. У собаки души нет. Запретнее всех запретов для собаки–раба — мясо. Случалось, мы перехватывали взгляд, который Тутч бросала на подвешенное мясо, и от одного этого она впадала в страшное замешательство. Уже сама мысль о мясе казалась ей не менее греховной, чем поступок…»
Эти слова принадлежат перу отважной женщины и благородного человека, далекого от обобщений эмоционально–художественного характера. «Тропами карибу» называется книга, которую Лоис Крайслер посвятила «волкам полярной тундры и тем, кто хочет действовать, чтобы спасти им родину и жизнь».
У волков родина, действительно, пока есть. Родина для наших собак — это то место, где сейчас остановился их владелец. Волки имеют право на открытое сопротивление. Наши собаки — нет. Наша собака — раб без родины и без права заявить о своем несогласии. Несогласие выбивалось палкой. А само рабство пришло к Копейке, Шарику, Дозору и Моряку чуть ли не по их собственному желанию.
Вы помните льва, классического льва рядом с маленькой собачкой? Первое, что увидел лев, открыв свои «детские» глаза, была эта самая собака. Первое впечатление жизни стало для льва законом — собака стала его собратом и предводителем. За собаку лев поднимался на бой и горько страдал, когда с его любимым существом что‑либо происходило. Вспомните лосят, которые шли следом за мной из леса, вспомните других животных, согретых руками человека, — такие животные, как правило, выбирают вас явлением номер один и по–своему выделяют и боготворят. И причина этому — первое впечатление, которое оставило в жизни животного неизгладимый след.
Вот это самое первое впечатление и подвело однажды всех собак сразу. Собака, принесенная в дом слепым щенком, открыла глаза и увидела человека. Человек стал законом и необходимостью жизни. Он мог бить, морить голодом, отнимать у собаки душу, собака могла терзаться, но уйти она, к сожалению, не могла. Первое впечатление сделало собаку добровольным рабом.
Меня всегда удивляла двойная жизнь наших псов. Рядом с людьми псы выглядели ничтожно и зависимо даже тогда, когда ничего не собирались выпрашивать у человека. Опущенные, зажатые между ног хвосты, нервные, забитые взгляды, трусливые, опасливые движения и немая покорность, с которой собака сносила побои и пинки, даже не пытаясь убежать. И тут же рядом, без человека, собаки преображались и становились смелыми и независимыми животными. Чем‑то наши собаки походили на гордых актеров, которые вынуждены были играть ничтожные роли. После сцены актер снова возвращался к своей гордой жизни. Но, к сожалению, не каждая роль проходила бесследно, к сожалению, обязанности раба закреплялись, рабские черты могли повторяться из поколения в поколение, и в следующий раз человеку было уже не так трудно приучить нового щенка к полному повиновению…
Обучение рабской роли начиналось с куска хлеба… Орешка, смешной кудлатый щенок, единственный оставленный по воле хозяина сын Копейки, давно и пока безрезультатно выпрашивал у своего грозного покровителя, который для меня был всего–навсего Васькой Герасимовым, кусок хлеба. Подаяние Орешка все‑таки получил, но не из рук — кусок хлеба был брошен на землю. Брошен один, второй кусок — и теперь взять пищу из рук для собаки–раба означало переступить запретный рубеж.