Мне жалко этот добрый, смущенный огонек, я не трогаю его и никогда не заставлю ольховые дрова даже кипятить чай.
Сейчас в моей печи одна ель. Она уже успокоилась, смирилась с огнем и честно работает. От ее ровного, трудолюбивого огня быстро разойдется, разогреется печь, глубже останется жар в кирпиче, в камнях, которые лежат ниже, под кирпичом. Иногда на камень старики выложат и битое стекло. Стекло тоже для жара, для жаркой и долгой печи. Стекло укроют, зальют глиной. Глина смачивается водой, и эту глину долго бьют плоской тяжелой доской. После этого остается ровная, гладкая поверхность — пол очага, под печи. Когда глина высохнет, станет настоящим печным подом, в очаге разведут огонь, а после огня уложат на под хлеб, рыбу, пироги или просто подовые лепешки… Но глина непрочна, она крошится, под снова и снова приходится набивать доской, и хорошо, если окажется под рукой ровный фабричный кирпич. Тогда на глину выстилается другой, кирпичный, верхний слой. Камни, стекло, кирпич удержат огонь, оставят его в себе, а потом испекут хлеб, лепешки и пироги с рыбой. Хлеб и пироги пекутся и сверху от жара, что идет со стенок и свода очага. Когда свод низкий и стенки близко наклоняются к поду, печь бывает горячей и душной. В такой печи быстро разойдется огонь, но удержится недолго: огню негде было покрутиться, негде было пожить, он улетел в трубу. В такой печи хорошо и быстро кипятить, но сушить и парить неловко…
Когда печь высокая и охватистая, огонь перед трубой успеет нагуляться по стенкам, успеет задержаться и глубоко и надолго разогреть камень, стекло и кирпич. Такая охватистая печь хорошо держит тепло, и около нее легко и просто смотреть огонь. Огонь не беснуется, не рвется улететь, а живет свободно и ярко, как на воле.
У меня спокойная, тихая печь. Давно прогорели еловые дрова, давно вскипел чай. Чай на столе, в кружке, рядом с новой папиросой, с ее мягким задумчивым дымком. За дымком исчезает окно, не слышно ветра, стука двери, а есть только печь и добрый огонь березы…
Березки поднялись у теплой опушки леса легкой голубоватой порослью. Их еще не видно, их не знают, будто и нет еще этих деревьев. Но вот зима, лето, снова зима, и вдруг весной береза заговорила, заиграла листьями и встретила людей и песни птиц ласковым ясным светом. У березы, наверное, была и любовь, тихая, счастливая любовь, когда живешь только для того, кого любишь; пожалуй, береза должна была кого‑то очень любить в свои девичьи годы. Но песни и юность прошли, как проходят легкие чистые облака майской весны, чтобы вдруг исчезнуть и оставить после себя уверенное июльское солнце. Наверное, июль с его заботами тоже был у березы не очень грустным. Она возмужала, поднялась, окрепли ветви, и береза стала уютней, добрей. Потом август, первый желтый листок–седина, и вчерашняя тонконогая березка вдруг не убежала за подругами, а осталась у дороги, будто чего‑то ждать, ждать долго, до конца, как умеют женщины ее земли ждать не вернувшихся домой. В ожидании гуще пошел желтый цвет, ниже опустились ветви, будто это дерево–мать уже знало судьбу сына, мужа, будто приготовилось встретить и худшее, но все‑таки было, было приветливо и откровенно для всех тех, кто оставался жить дальше.
Наверное, березовые дрова тоже должны рассказывать о своей жизни, рассказывать тихим и ласковым огнем… Такой рассказ надо слушать внимательно и знать, что он бывает не так уж часто. Березу нельзя слушать много: одно–два белых полена — и рядом с тобой уже живет долгая, хорошая история этого дерева…
Когда ветер и дождь уж слишком постараются за день, когда останется совсем мало продуктов, а уходить рано — еще не окончена работа, когда однажды сделается трудно так, что захочется по памяти детства сказать вслух: «Мама!», тогда я топлю печь только березовыми дровами. Огонь живет чисто и богато. После него надолго остается в избе тепло. Тепло живет вокруг. Ты спокойно куришь, вспоминаешь близких людей, и от этого березового тепла становится уютно и просто, будто сзади, узнав твою беду, подошла и оставила на плечах руки добрая, тихая женщина…
Сегодня был просто трудный день. Еще есть продукты, еще не совсем плохо с работой, еще одиночество лесной жизни не подошло, не загородило собой остальной мир.
И березовые дрова остаются пока для меня только добрыми собеседниками… Сейчас я топлю русскую печь, как камин, подбрасывая по сухому березовому полену. Печь не перепевается — от нее только огонь. К ночи, когда ветер снова ударит в стекло, грохнет дверью и ворвется в трубу, я уложу в печь пяток сосновых поленьев и нагоню жару. Потом раскидаю угли и долго буду смотреть на угасающую стихию. Она блекнет, теряет краски и умирает с последним рассказом… Потухшие угли выметаются из печи, от ветра закрывается труба… Теперь жар пойдет по избе, и всю ночь будет тепло. Тепло от ели, от березы и от последней охапки сосновых поленьев.
В лесу нет вина, нет стакана виноградной песни, нет стопки пшеничного спирта, крепкого от тяжелого труда хлебороба. И когда вдруг узнаешь, что очень замерз, замерз и внутри, вместо винограда и пшеницы приходит к тебе солнце яркого дерева — сосны.
Пожалуй, сосну можно назвать деревом–солнцем. Это она стояла в горячем огне над чистой песней ручья, стояла над красным теплом брусники и ласково улыбалась перезвону зяблика. Это она, сосна, расправляла свои ветви навстречу июльскому солнцу, она собрала его с игл и веточек, сохранила в себе до осени, до холодов, а сегодня вдруг отдала тебе это солнце, отдала ярко и ослепительно, как чудесный летний день — счастье.
Сосновый огонь исполняет свою янтарную пляску, исполняет весело, жарко, как виноградное вино и пшеничный спирт. И не надо вина, не надо спирта. Сосна будоражит, кипятит, заливает все твои хмурые уголки. И нет нигде сырости, плесени, а только жаркий, солнечный июль пришел к тебе сейчас вместе с тихим огнем ромашки и запахом горячей земляники. Но от сосны не бешено, не безумно, а только жарко и ясно, как просто и ясно от песни зяблика в светлом сосновом бору.
У меня нет в окне зимних рам, и к утру ветер, циклон, погода снова принесут в избу холод. Тогда еще в утренних сумерках я прошлепаю по холодным половицам на кухню, нащеплю лучину, уложу колодцем дрова и снова протоплю печь… На озере снова будут ветер и дождь. Я объеду свой перемет, проверю крючки, привезу домой тяжелых холодных окуней, стукну дверью, открою заслонку и долго буду в теплой печи греть застывшие от воды и ветра руки… От холода и жара, от жара и холода руки давно огрубели и покрылись глубокими, иногда очень болезненными трещинами. Я заклеиваю трещины пластырем, боль стихает. Стихает за папиросой, перед новой ночью и новым огнем, перед новым рассказом ели, сосны и березы…
Глава восемнадцатая
РЕЗКИЕ МУЖИКИ
Начав свой рассказ «Резкие мужики», я прежде всего хочу обратить ваше внимание на особенность произношения слова «резкие»… Именно «резкие», а не «резкие». Наверное, можно легко доказать, что правила современного русского языка требуют произносить это слово все‑таки с ударением на первом слоге. Я не хочу оспаривать эти правила и в своем повествовании очень стараюсь объясняться с читателем общепринятыми формами. Я стараюсь забыть на страницах книги обороты, выражения, архаизмы, кажущиеся и действительные неправильности тех языковых форм, которые существуют безбедно на берегу Домашнего озера и по сей день… Говоря о старике, который знакомил меня со сказками, я называл его не дедко Степанушко, а дедка, попутно заменяя «о» на «а» и в окончании имени старика. Дедко, Степанушко, Петро вместо Петр и даже Шарик‑то вместо хорошо знакомой нам клички деревенского пса — все это можно было легко объяснить наличием в древнерусском языке преимущественного «о» в окончании слов, где теперь стоит «а», и оставить на страницах книги; если бы мой рассказ сводился лишь к тем лесным историям, которые рождаются и живут пока только сами для себя. И тогда, вспоминая, как однажды ночью, услышав волков, Шарик беспокойно и громко метался по сеням, я рассказал бы об этом событии так: «Слышим‑то, за стеной есть что‑то — шастает, шастает‑то да крятать примется, так ломотина стоит… Высстали, а Шарик‑то и шастает…» «Шастает», «ломотина», «крятает», «высстали», неизменные «дык» «даю», «-то», «поди» — все это можно было бы внести, оставить, объяснить рядом с «опряжкой», «обрядиться», «осолить», «сошла». Тогда многое из опущенного могло бы ожить, заговорить ярче и полней для меня самого, но где‑то, еще в самом начале, мне пришлось остановить себя, остановить в надежде, что мои рассказы могут быть прочитаны не только Иваном Михайловичем или Петром Мушаровым, и я лишь в редких случаях оставил выражения, принятые у нас в лесу, вроде как: «стрелить враз», «свалить логу», оставил их лишь тогда, когда они обозначали явление малоизвестное в иных местах, а оттого и имели право быть наряду с «резкими» вместо «резкими».