Жар и холод будут жить в этот день рядом с тобой, чередуясь через каждые пять минут, но за работой, за необходимостью этой работы хотя бы для самого себя ты можешь и не заметить этого. И только совсем потом, когда к тебе подкрадется ревматизм, ты поймешь, что где‑то там были и жар и холод сразу и что эти жар и холод, смех и слезы не могут не быть у людей, которые еще не разучились плакать от радости и с шуткой провожать неудачу…
Радости и неудачи приходят в лес каждый день, они выглядят порой более остро и ярко, чем в городе. Неудачи надо уметь не замечать, чтобы прийти к радости, а впадать в экстаз при встрече с успехом тоже, наверное, нельзя, чтобы не забыть хотя бы на время о возможной встрече с очередной неудачей… Видимо, поэтому наши праздники и не были никогда слишком неосмотрительными. Они являлись редко и только тогда, когда усталость подходила к нам совсем близко…
После праздника, уже к утру, мы вместе и порознь отправлялись в новые дороги и чем‑то очень походили тогда на хорошую птичью стаю, идущую в нелегкий путь. Только нам всегда было чуть–чуть легче, чем птицам, объяснить друг другу свои заботы: ведь у нас был язык, которым мы умели пользоваться…
Наступил 1966 год. В этот год на отгонные пастбища стадо не послали: хозяйство колхоза перестраивалось, его передавали совхозу, и на этот год о наших лесных землях вспомнили только во время покоса.
К концу лета я вышел на берег Домашнего озера из тайги, оставил Долгое озеро и поселился в том самом доме, где год тому назад состоялось мое знакомство с Василием Герасимовым, Петром Мушаровым, Виктором Герасимовым и Алехой Глазовым. По соседству со мной, в таком же крепком доме, жил теперь только Иван Михайлович. Он промышлял на Янцельском, уходил туда на неделю, а то и больше, возвращался с рыбой, и тогда мы долго по вечерам разговаривали, слушали передачи московского радио, мечтали о следующем годе, собирались как следует снарядиться и на вертолете забраться на самое богатое озеро в тайге. Я обещал привезти снаряжение для подводного плавания, киноаппаратуру. Глаза старика горели молодым задорным огнем, и мне никак не верилось, что эти самые глаза столько раз видели смерть. Вспоминали мы и наш прошлогодний праздник, когда собрались здесь все вместе, узнали поближе друг друга, сдружились и громко пели: «Три танкиста, три веселых друга — экипаж машины боевой…»
Старику еще раз очень хотелось услышать эту песню. Мы старательно копошились в эфире, разыскивая знакомую и дорогую нам мелодию. Чуткий транзистор резко отзывался на каждое движение ручки, то всхрипывал чужой нам музыкой, то дарил эстрадный привет на русском языке. «Трех танкистов» мы так и не нашли за всю осень.
Приближалась пора расставания. Старик собирался оставаться до глубокого снега: у него было много рыбы, и за ним после морозов должен был прийти трактор. У меня рыбы было меньше — я успел избавиться от нее, — вещи мне обещали вывезти на этот раз вертолетом. Я сколотил несколько небольших ящиков для снаряжения и снасти, ждал вертолет и следом за тем собирался уходить сам. На дорогах уже лежал снежок, но я отказался выбираться по воздуху и очень хотел еще раз пройти лесную дорогу.
Иван Михайлович тоже ждал воздушной связи: ему должны были привезти продукты. Мы снова сидели у окна, потом стали выправлять мой топор, потом снова вернулись к окну и наконец услышали далекий потрескивающий гул железной стрекозы.
Машина опустилась на пригорке за деревней. Моя собака хрипела около самой кабины, приплющенная к земле воздушной струей, и выпускать на землю чужих не собиралась. Я оттащил собаку, принял багаж, сдал свой, пилот протянул мне небольшой сверточек, в нем оказалось письмо, книжка и бутылка простого русского вина.
С лета по осень, занятые работой в лесу, мы не вспоминали о вине. Но завтра я собирался уходить, и сегодня по русскому простому обычаю мы с Иваном Михайловичем устроили прощальный ужин.
Старик наскоро, но ладно закатывал рыбники, я жарил на сковороде окуневую икру с луком и картошкой, резал крупный сочный лук слезящимися ломтями, укладывал эти ломти на тарелку рядом с отварной картошкой и варил уху, знаменитую уху из одних окуней.
Когда стемнело, мы сели за стол. На наше счастье, приемник принимал в этот вечер прекрасные народные песни. Мы пели вместе с неизвестным нам исполнителем и ждали того момента, той минуты, когда вино, разлитое по стаканам, чуть успокоится, устоится.
Это был наш второй праздник в лесу за два года. Только первый был в самом начале, а второй завершал мои дороги.
Когда совсем стемнело и на столе не осталось ухи, я поворошил в печи угли, выключил приемник и очень захотел спеть для Ивана Михайловича нашу «Три танкиста»… Песня на этот раз почему‑то не получилась.
Утром старик провожал меня из леса. Вчера еще сильный и большой, крепкий и прочный не только статью, но и своей деревянной ногой, сегодня он будто стал меньше. Вчера он лишь пригубил вино из стакана, будто боялся, что все доброе, чистое и откровенное, бывшее между нами, но никогда не произносимое вслух, вдруг выплеснется наружу. Сегодня он не выдержал.
Мы обнялись, его колючая борода жестко прошла по моей щеке, потом по второй, и мне показалось, что следом за бородой на моей щеке появилась слеза.
В конце деревни я обернулся — посреди улицы, широко расставив ноги, выпрямившись и будто загородив собой и огороды, и дома, и бугор, куда вчера садился вертолет, стоял русский резкой мужик, герой войны и хозяин нашего леса Иван Михайлович Зайцев…
Глава девятнадцатая
ДВОЕ
При всей общности внутреннего настроя каждый из лесных людей чем‑то да отличался от другого. Порой эта разница представлялась мне даже препятствием для того замечательного качества, которое я встретил в лесу и которое очень хотел приобрести. Это качество я называл умением двух людей жить под одной крышей.
Жить под одной крышей в лесу было порой просто необходимо, но эта необходимость не имела ничего общего с жизнью в коммунальной квартире. От коммунальной квартиры охотничью избушку отличало прежде всего то обстоятельство, что люди собирались под крышей лесного жилища по общему согласию… Как и при каких обстоятельствах составлялся такой договор, какие были сказаны слова, какие пункты договора «подписывались» будущими соседями — все это могло только домысливаться, ибо сам договор обычно проходил предельно немногословно…
Петра Мушарова и Василия Герасимова свело на берегу Домашнего озера стадо и память по оставленной земле. В ту весну в лес рядили пастухов. Первым отозвался Васька, а Петр просто промолчал, когда его будущий напарник зашел к вечеру и между прочим сообщил, что скоро погонят телушек… Тонкое безобманное чувство женщины угадало возможность договора, и Лизавета, та самая Лизуха–почтальон, о которой упоминал в своей песне Алеха Глазов, приняла предложение Василия в штыки.
В тот вечер Лизавета говорила: «Нет!», уговаривала мужа не ходить, перебирая все существующие и несуществующие недостатки будущего компаньона, но Петр молчал, и это молчание было самым веским доказательством его согласия.
Был ли Василий и на этот раз достаточно хитер, был ли Петр и тут опрометчив и податлив — это удел магазинных пересудов. Но два мужика, два совершенно разных человека безбедно отпасли стадо, поделили доход, не знали недоедания и скандальных историй, выходя из леса, никогда не обходили ни гостинцами, ни приветами семью другого, и даже стакан вина, появившийся у одного, всегда делился пополам.
Что связывало, что держало этих двух людей? Дополнение одного другим? Возможно. По крайней мере у пастухов существовало четкое разделение труда. Куда вести стадо, где его пасти сегодня, решал Петр. Проводив телушек, Петр возвращался в деревню, месил хлеб или сбивал масло, топил печь и варил уху.
Уху обеспечивал Василий. Василий был не столько для стада, сколько для добычи. В добычу входили продукты, рыба, мясо, и не только на сегодня, но и на зиму, в семью…