А они были повсюду. Росли они прекрасно, вне зависимости от того, падал на них свет или нет. (Конечно, они тоже были белыми.) Один кактус, стоявший на дворе в красивом кашпо, отделанном камнем, был толстым, как бочонок, да еще с острыми иглами длиною в шесть дюймов каждая, разбросанными по его бороздчатым складкам. Однажды я наблюдала у кактуса настоящую битву, затеянную целым полчищем колибри, причем невероятно жестокую: огромная туча пташек сновала вокруг кактуса, то резко взмывая вверх, то быстро опускаясь вниз в отчаянном стремлении получить то, чего я не могла разглядеть. Очевидно, их привлекало некое лакомство. Может быть, роса, блестевшая на шипах? Или они отщипывали на завтрак кусочки тугой плоти кактуса? Не знаю; но если вам кажется, что я слишком увлеклась описаниями и мое повествование замедлило ход, вот вам прелюбопытнейшая подробность.
Я разглядела, что одна из этих светоносных пичуг осталась на кактусе, наколотая на колючку. Днем я могла бы этого не заметить, поскольку птаха практически сливалась с дневным светом. Однако ночью птичка забилась, чтобы освободиться, и тут же напоролась на еще один шип, и это было хорошо видно, так как колибри светилась, и очень ярко. Возможно, вы сочтете мой рассказ жестоким, однако учтите: мне не за что было любить этих тварей, заманивших меня сюда, и ничто не мешало мне наблюдать за мучениями бедняжки с неделю, если не больше. Но вовсе не чувство мести и не бессердечие влекли меня каждый вечер к горшку с кактусом. Мне просто хотелось узнать, долго ли проживет это создание, пронзенное насквозь, без питья и пищи. Вид птички все больше озадачивал меня, и в конце концов мне пришлось все-таки освободить ее, стащив палочкой с шипов. Бедняжка упала на камни, еще хранившие дневное тепло; я видела, как она лежит на них, неподвижная, однако уже через минуту, не больше, цвет ее перьев восстановился — вернее сказать, свечение стало прежним. Умирала ли она? Едва ли. Или она была сродни тем пронзенным шпагой дуэлянтам, которые умирают, лишь когда из их тела вытащат клинок? Нет. Пичужка часто махала крылышками и поднималась все выше, пока не юркнула за живую завесу из лоз, хотя по всем законам природы ей полагалось умереть много дней тому назад.
Но в мире Квевердо Бру законы природы не считались законами. Они считались гипотезами, подлежащими проверке, или доктринами, которые надо подтвердить или опровергнуть. Вот так он доказал, что привычные представления о смерти ошибочны. Или, как выражался сам Бру, он нашел путь к совершенству — по крайней мере, в царстве флоры и фауны.
Как все-таки меня угораздило остаться у Квевердо Бру в этой его Синуэссе? [83]Так я назвала его дом, напоминавший мне иное место с тем же названием, описанное римским поэтом Овидием, — «приют белоснежных голубок». Alors…
Когда монахини монастыря, где я выросла, извергли меня из своей среды и с презрением выбросили, как никчемную вещь, сочтя непригодной и для жизни Христовой невесты, и для обычной доли жены смертного мужа, они заточили меня в библиотеке и сами не понимали, как мудро поступили. В ее стенах я нашла приют и поистине восстала из пепла, моя жизнь началась заново. С того дня и до самой смерти я всегда чувствовала себя как дома рядом с книгами. Так было во Враньем Доле [84]у Себастьяны, в Киприан-хаусе у Герцогини — и в Гаване. Мне приглянулся кабинет Бру, где было сумрачно, потому что ставни на окнах почти никогда не открывали. Полутьму нарушал лишь приглушенный свет лампы, освещавший длинные полки с многими тысячами книг. Некоторые из них были такими старыми, что вполне могли оказаться вынесенными из Александрийской библиотеки еще до того, как она сгорела веков пятнадцать тому назад, когда Юлий Цезарь поджег египетский флот, а огонь перекинулся с кораблей на берег и уничтожил это хранилище древних знаний.
Библиотека Бру находилась в большом помещении с множеством полок. Там я садилась на стопки книг, разложив штудируемые тома на «столе», представлявшем собой штабель из книг еще больших размеров. В библиотеке царили темнота, холод и безмолвие, словно в крипте, и мне было сказано, что все так и должно в ней оставаться, поэтому читать приходилось при свете лампы или свечи. Я ни разу не отважилась открыть окно, чтобы луч солнца лег на книги и окрасил их в свой цвет либо ворвавшийся ветерок сдул с них слой пыли, накопившейся за много столетий. (Такой послушной я была, заметьте, не из-за страха перед Бру, а из-за любви к его книгам.) Мне помнится характерный земляной запах библиотеки — некий летучий состав, смесь пыли и застоявшегося воздуха. Многие, очень многие часы я провела в этой библиотеке, лишь иногда отваживаясь унести толстый том к себе комнату, расположенную прямо над книгохранилищем, такую же темную и безотрадную. Сколько времени я провела среди книг? Не знаю, ибо все часы в доме Квевердо Бру были остановлены. По его словам, это был обычай его родины: гости не должны никуда торопиться в приютившем их доме. На самом деле мне следовало бежать из этого дома, но я медлила, с головою зарывшись в книги.
Порой я отрывалась от чтения и позволяла своим глазам со зрачками в форме жабьей лапки сосредоточить взгляд на потолке, украшенном росписями с теми же сюжетами, что были найдены при раскопках в Помпеях. Росписи выцвели от времени и местами облупились. Судя по всему, их заказал прежний хозяин, а эта зала служила библиотекой очень давно, еще до Бру, ибо наверху теснилось множество наряженных в тоги философов, а по углам жались музы. Над дверью красовалась помещенная в овал надпись: «Ora, lege, relege, laborat et inventis», что означало: «Молись, читай, перечитывай, трудись — и найдешь». Этим я и занималась (за исключением, конечно, молитв), а когда уставала от груза книг и тяжести содержащихся в них знаний, то бросала подушку на паркет и ложилась на спину. Глядя вверх, я терялась среди пейзажа, на заднем плане которого всегда неясно маячил Везувий, и мои мысли неизменно устремлялись к Себастьяне. В ее «Книге теней» я прочла описания того, как этот вулкан превратил громадное скопление зданий в один немыслимый погребальный костер. Она видела раскопки, когда прибыла в Италию в качестве знаменитой художницы, с рекомендательными письмами к неаполитанской королеве от ее сестры Марии-Антуанетты, покровительницы Себастьяны. Да, она уехала на юг, желая идти по жизни своей дорогой, своей собственной стезей, а я через много лет по ее воле отправилась в заморские странствия, чтобы проделать то же самое. Воспоминания о моей сестре и спасительнице только расстраивали меня — «Где-то она теперь, что с ней?» — и я возвращалась в мир книг, собранных Бру: выписывала что-то в свою тетрадь, ибо переписывание есть усвоение вдвойне, а знания были для меня той стихией, в которой я продолжала плавать, ожидая… Чего? Приезда Себастьяны? Возвращения Каликсто? Да, конечно, того и другого, а также и начала осуществления планов Бру, задуманных для меня, его долгожданного Ребуса, и скрывавшихся под маской гостеприимства.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Хотим известное понять
И то, что в прошлом, удержать.
Эдгар Аллан По. Тамерлан
Если меня сейчас читает ведьма, сведущая в искусстве ясновидения, она не поймет, почему я не отыскала Каликсто, как это сделала бы любая пифия, сивилла или ворожея. Скажу лишь, что я боялась прибегнуть к их методам — во всяком случае, поначалу. Я считала, что лучше, а главное, безопаснее прибегнуть к обычным средствам.
Мои поиски начались на следующее же утро после того, как Бру и Уроборос пригласили меня остаться у них. Пожалуй, слово «пригласили» неточно передает суть дела: оно вежливое и означает деликатное предложение погостить, а алхимик позвал меня в свой дом, в то время как его питон угрожал выжать из меня всю кровь до самой алой смерти. Добился ли он своего? Да, я согласилась остаться, но сразу же для ясности сказала, что мне необходимо иметь возможность приходить и уходить по своему усмотрению. Так что пленницей Бру я не стала.