На руках появились волдыри, и на верхней части ступней, вплоть до кончиков пальцев ног, подошвам и ладоням тоже досталось. Вся моя кожа была покрыта следами, напоминающими булавочные уколы, и из них сочилось… Даже не знаю что. Enfin оно имело золотистый цвет и было довольно густым.
Я растерла это вещество между пальцами и ощутила нечто вроде песка. Словно птички ввели мне под кожу какую-то субстанцию, как Диблис хотел ввести чернила под кожу Каликсто, посредством уколов полусотни острых и длинных, как иглы, клювов. Твари, живущие в песках и в морях, могут проколоть кожу и впрыснуть под нее некое вещество; в Америке есть даже деревья и кустарники, способные проделывать что-то подобное. Но на сей раз я встретилась с чем-то новым.
Я попробовала высосать эту гадость из пальца, и вкус ее показался мне незнакомым. Ни железистого привкуса крови, ни кислоты фруктов или ягод, ни токсичности красителя. Кожа чесалась, но я все же чувствовала, что жжение на месте укусов стихает. Странный гной или сукровица мало-помалу выходили, и помешать этому я не могла. Умру ли я? Вряд ли. Ведь этот монах К. звал меня. Он хотел привлечь мое внимание, и это ему удалось. Alors, он хотел видеть меня, говорить со мной. Он хотел, чтобы я пришла к нему.
Сидя неподвижно — я боялась, что движения усиливают действие впрыснутого мне под кожу вещества, — я пыталась понять, что может принести мне облегчение. Но не додумалась ни до чего, кроме как приложить к ранкам очистки яблока — те, что вчера упали на пол и до сих пор лежали там, потемневшие, засохшие. В общем, сухие и мертвые, как сброшенная змеиная кожа. Неужто я действительно пыталась гадать по срезанной кожуре двух яблок? Mon Dieu, я была в отчаянии. Ах, я бы многое отдала сейчас за целое яблоко, поскольку умирала с голоду. Так часто случается с сестрами после сеанса ясновидения.
Итак, я сидела и ждала, пока не прекратятся жжение и зуд от уколов птичьих клювиков. Раздражение быстро проходило, как будто я уничтожала его силой взгляда. Поэтому я постаралась смотреть как можно пристальнее и не ослабляла усилий до тех пор, пока моя кожа вновь не обрела свойственный ей золотисто-бронзовый оттенок. Колдовство? Обман зрения? Возможно. Так или иначе, вскоре от нагноений и неприятных ощущений не осталось и следа. Теперь я могла только гадать, не отзовется ли в будущем мое тесное знакомство с колибри. Ничего не поделаешь, придется подождать. Или потребовать ответа у монаха. Я встала на ноги. Меня знобило. Не заболела ли я чем-то еще? Не похоже, разве что голова казалась совсем пустой, кружилась, а легкие мысли путались. Я решила, что это из-за слишком глубокого сна. После морского плавания, истории с Каликсто, неудачных попыток узнать будущее и других происшествий я страшно устала и заснула как убитая, а последствия такого сна, да еще усердных занятий Ремеслом, сродни похмелью: мышление замедляется, язык высыхает и увеличивается в размерах, каждый звук отдается в ушах, точно удар молота по наковальне. Когда такое случается с одной из сестер, ее может излечить только время. Не знаю, что проникло в мою кровь через ранки, оставшиеся от клювов колибри, но проснуться в то утро мне было очень трудно. Разбитая и вялая, я свернулась калачиком на холодном полу — его каменные плиты, похоже, и в зной оставались прохладными — и медленно пробуждалась, в то время как саднящая боль от ранок на коже стихала. Кровать была где-то неимоверно далеко, до сна же было рукой подать.
Потом я проснулась вновь, второй раз за день.
Сон опускался подобно завесе и обволакивал меня. Он накатился, как стремительная приливная волна, и видения не отягощали его. Похоже, я заснула после того, как погрузилась в созерцание ленточки кожуры от яблока, а после вдруг поняла, что прошло какое-то время и я просыпаюсь опять, но уже с более ясным сознанием, нежели в первый раз. Следы клювов колибри исчезли, оцепенение тоже понемногу проходило. Я встала, покачиваясь, как только что родившийся жеребенок, и пошла к окну в надежде, что, если посмотреть в щелку между ставнями, можно снова увидеть К. — там, высоко над городом, на этой башне или колокольне. Но когда я распахнула ставни, солнце уже клонилось к западу. Не может быть! Неужели я проспала целые сутки? Мои затекшие ноги подтвердили эту непреложную истину: я пролежала на полу много часов. Да, много часов, и день подходил к концу, и…
— Собор! — вскричала я громко.
Каликсто. Неужто я разминулась с Каликсто?
Я поспешила одеться. Забинтовала грудь, опустила закатанные манжеты помятой во сне блузы (они легли на кисти моих рук, не причиняя им боли), сунула ноги в башмаки. Затем, никем не замеченная, прокралась через двор гостиницы сеньоры Альми. Но стоило мне направиться к собору, — проклиная себя за то, что проспала почти весь день, — как меня окружила густая уличная толпа.
Жители Гаваны проснулись после сиесты, и с ними многие сотни, а то и тысячи приезжих. Во второй половине дня, а потом и в сумерки они исполняли здешний ритуал, который я впоследствии наблюдала в Гаване несчетное множество раз. Мужчины (несмотря на тропическую жару, одетые в черные фраки, черные галстуки, черные шляпы и длинные черные панталоны по тираническому примеру цивилизованной Европы) и дамы (утопавшие в рюшах и оборках) ездили по бульварам à la file, [44]не имея никакой другой цели, кроме как показать себя и посмотреть на других. И хотя путь их пролегал по Пасео-Исабель-Секундо — роскошной аллее, пересекавшей старый город, как длинный шов, и уходившей к бухте, а затем еще дальше к морю, чтобы пройти мимо форта Морро, тюрьмы Пресидио, Театро-де-Такон, величественных садов епископа Гаваны и вернуться обратно, — незатейливая рутина таких поездок неизменно поражала меня своей нелепостью. Да и от парада кубинской знати я не получила ни малейшего удовольствия. Ну разве что поглазела на наряды, драгоценности, роскошные черные ливреи форейторов, возвышавшихся над всеми volantes [45]и quitrines, [46]этими новомодными хитроумными экипажами, двухколесными колясками с одной лошадью или многоконными упряжками. Всадники были великолепны в своих широченных крагах — черных, кожаных, с пряжками и шпорами на пятках. Эти краги поднимались от сапог до самых колен и выше, на все восемь или девять дюймов, и напоминали щиты. Их счастливые обладатели привставали на стременах, чтобы показать все то, чем они сами и их хозяева так гордились: алые куртки, расшитые золотым шнуром и отделанные кружевом, широкополые соломенные шляпы, украшенные перьями или повязанные лентами, и брюки — узкие и облегающие, как вторая кожа. Форейторы выглядели поистине царственно, когда увозили кубинское общество все дальше и дальше; однако какие пустые, какие бессмысленные глупости долетали до их ушей, когда их пассажиры пускались в пересуды о европейских дворах, о bals masqués, [47]о каком-нибудь мошеннике маркизе. Но сильнее всего здешние гранды беспокоились о том, чтобы чей-нибудь задранный нос или резко захлопнутый веер не вверг их в некое чистилище, где им станут перемывать косточки.
В тот день меня поразила весьма неожиданная мысль: после долгого уединенного существования в обличье ведьмы я впервые вышла в свет. Конечно, я совсем не нуждалась в обществе как таковом, я его презирала и предпочла бы побродить по какой-нибудь окраинной улочке, если бы не назначенная встреча с Каликсто. Я опаздывала уже на несколько часов — да, часов! — но мне все-таки хотелось пройти к собору самым коротким путем. Так отчего же я мешкала?
Возможно, я боялась. Мне было страшно осознать, что я сделала и что потеряла.
Потеряла. И что же? Может, дружбу? А может, я сама отказалась и от любви, и от того, чтобы положить конец моему одиночеству? Enfin, если бы я могла выбирать, я без колебаний отдала бы самую дорогую вещь, какая у меня есть, за то… Я опаздывала на много часов, и Кэл наверняка покинул соборную площадь. Скорей всего, он решил, что я его обманула, и расстался навек и со мною, и с надеждой разгадать тайну странных событий на борту «Афея». Я прожила в одиночестве почти всю свою жизнь, и сейчас мне очень не хотелось убеждаться в том, что я снова буду одна. Конечно, то была трусость. Я даже замедлила шаг, подходя к собору, и еле-еле тащилась по широким улицам, переполненным людьми, пока не вышла на площадь Плаза-де-Армас. До восьми часов оставалось всего ничего. Я догадалась об этом, ибо знала: оркестр на площади всегда начинает играть ровно в восемь. Присев на железную скамью, я смотрела, как музыканты в военной форме настраивают инструменты. Посвистывали флейты, взвизгивали трубы, раздавался треск барабанной дроби, и все это вспарывало тишину наступающей ночи.