Я уезжаю на следующие учения резервистов. Они похожи на первые, но только интенсивнее, шире, успешнее. Постепенно меня охватывает разочарование в связи с недостойным, коварным поведением моей жены. Я был слишком добросердечным, слишком доверчивым с ней, мне нужно было бы своевременно потребовать от нее соответствующие документы. Ну ладно, есть ведь еще Хильда — послать ей доплатное письмо не проблема. Хильда из цветочного магазина, с которой я проводил чудесные свободные вечера, которая так охотно садится в мой «мерседес» и с радостью носит новые платья. Самоотверженная до предела. Уверенный в себе, полный сил, я возвращаюсь домой уже в чине лейтенанта.
Началась война. Я узнаю о ней ранним утром из первоисточника — от Хаузера. Мы сидим в доме одного художника, в отдельном апартаменте на верхнем этаже. Кругом — заслуженные люди, элита партии. К сожалению, из идеологического отдела, а не из экономического. К нашему удовольствию, появляются танцовщицы из государственной оперетты — прелестные куколки, гибкие, тренированные, очень шустрые. Довольно дорогие девочки, но могут принять в качестве платы и протекцию — все ведь идет за счет государства. Глухие голоса мужчин, чад, пенящееся шампанское, хихиканье девиц, сильный, одурманивающий аромат духов. И вдруг Хаузера вызывают к телефону.
«Ну вот, — говорит он, вернувшись, — началось».
Он исчезает, оставляя на меня свою попрыгунью, теперь у меня их две. И когда я на следующее утро просыпаюсь, лежа между ними, наши доблестные войска уже перешли польскую границу.
На меня обрушились почетные и ответственные задания: сначала я стал консультантом в управлении призывного района — важная, но ординарная работа. Затем — начальником военно-медицинской комиссии в том же округе. Тоже, безусловно, важное дело, но не соответствующее моим особым способностям. Оживленная переписка с рубакой Хаузером — и, по его ходатайству, меня делают начальником продовольственного склада под Кобленцом. И наконец, предварительно отпраздновав, я становлюсь комендантом города Сан-Пьер после успешного завершения похода на Францию. Там мои силы уходят на организацию строительства плотины, на санитарные дела города, на связи с гражданским населением.
«Иоганна, — говорю я девице, — ты когда-нибудь размышляла, почему ты, собственно, здесь?»
«Потому что я голодная и потому что мне нужны деньги, — говорит она. — И потом меня зовут не Иоганна, а Жанетт».
Я сначала молчу, чуть обиженный. Осматриваю комнату, в которой мы лежим, — номер в гостинице. «Труа роз» — гостиница старомодная, обжитая, о чистоте говорить не приходится. Что за народ, что за страна, никакой нравственности!
«Ты говоришь на нашем языке, Иоганна», — замечаю я.
«Это потому, что я из Эльзаса, — отвечает она, — мы можем говорить и по-немецки и по-французски. Тут есть свои преимущества, как вот сейчас».
«У тебя немецкие наследственные признаки, — упрямо продолжаю я. — В тебе говорит зов крови, неужели ты не чувствуешь его?»
«Нет, — отвечает она. — Не чувствую».
О, все-таки какое это возвышенное чувство — быть немцем, правда не всегда безопасное. В Сан-Пьере, где я городской комендант, шуруют те элементы, которые прозываются маки. Грабители, разбойники, убийцы-поджигатели. Никогда не знаешь, где тебя кокнут. Троих повесим — вместо них появляются тридцать. Жалкая страна. Никакой благодарности за наши заботы, за наше благоволение, за нашу дружбу. И если я принимаю решение смыться отсюда, то мной движет не дискомфорт или, упаси боже, не достойный осмеяния страх, нет — просто благородное разочарование. Да и с родины дошел до меня почетный призыв: военная школа нуждается в испытанном, надежном, достойном доверия офицере. Это — я.
16. Генерал ни о чем не умалчивает
— Вот уж никогда не думала, — сказала фрау Барков, — что когда-нибудь буду сидеть напротив человека, на совести которого мой сын.
И это фрау Барков сказала генерал-майору Модерзону.
Они сидели в отдельном зарезервированном кабинете ресторана гостиницы «У золотого барана» в Вильдлингене-на-Майне.
Они обменялись скупыми словами приветствия и приступили к ужину, почти так же молча — из-за обслуживающего персонала. Но вот теперь они остались одни. Вино и вода стояли на столе. Никто не стал бы им мешать — даже в том случае, если бы они дернули за колокольчик, висевший над столом.
Они молчали. Крестьянская, майнско-франконская солидность окружала их: крепко сработанная и все же выглядевшая изящно мебель, сервировочный стол с аккуратной резьбой, окна с цветными стеклами и орнаментом из свинца, на которых висели тяжелые тканые гардины. В помещении было тщательно прибрано — генерал отметил это не без удовольствия.
— Нет, — сказала еще раз фрау Барков с горечью, — об этом я никогда бы не подумала. Но теперь для меня всего просто слишком много — у меня нет больше сил сопротивляться чему-либо. И даже тебе.
Генерал слушал внимательно и, казалось, спокойно. Он воспринимал ее упреки с таким видом, как если бы она говорила о плохих жилищных условиях. Потом сказал с заметной осторожностью:
— Я ожидал тебя еще к погребению.
— Я заболела, — сказала фрау Барков. — Я была совершенно убита, когда пришло твое письмо.
Фрау Барков избегала смотреть на Модерзона. У нее не было ни потребности, ни смелости взглянуть на это неподвижное, замкнутое лицо. Это и ранее всегда давалось ей с трудом. Уже с давних пор было так, как будто он воздвиг вокруг себя пуленепробиваемые стеклянные стены.
Модерзон же пытался установить, что осталось в ней от той прежней девушки — Сюзанны Симпсон. Карие, с нежностью смотревшие глаза? Конечно, хотя теперь они почти утратили светившуюся в них когда-то доверчивость. Выпуклый лоб, острый носик? Да, они остались прежними, хотя и покрылись тонкими морщинками. Рот, мягкий, всегда казавшийся слабым и податливым? Нет, он стал другим, теперь это только широкая полоска потрескавшихся бесцветных губ.
— Прошло уже более двадцати лет с тех пор, как мы виделись в последний раз, — сказал он задумчиво.
— Двадцать два года, — уточнила она с горечью. — А вернее, двадцать два года и три месяца. А я вижу все это совершенно отчетливо.
Модерзон также попытался представить себе все, что случилось тогда. Но это ему удалось с трудом. Картины прошлого были разорваны, потускнели и покрылись пылью времени. Смутно виделись только отдельные обрывки: 1921 год, поздняя осень, светящиеся нарядными красками леса — ярко-желтый и кроваво-красный цвета, местами последняя яркая зелень; лошадь, жеребец по имени Хассо, да, Хассо из Вангенхайма, — охотничий экипаж, покрытый черным лаком, с черным кожаным верхом и красными сиденьями; девушка в сером пальто, доверчиво улыбающаяся ему, — неясное лицо, но дорогое, нежное, еще не несущее на себе отпечатка житейских бурь, большие, как у косули, глаза — Сюзанна Симпсон.
— Тогда моя карьера только начиналась, — сказал генерал задумчиво. Он налил в бокал немного вина, добавил воды и сделал большой глоток.
— А сегодня? — спросила она без всякого любопытства. — Где же ты сейчас? На вершине твоей карьеры?
— Может быть, у ее конца, — сказал Модерзон и отпил еще из бокала.
— Ты ожидаешь, что я тебя пожалею — после всего, что случилось?
Генерал как бы против желания покачал головой.
И по этому жесту она узнала его вновь. Это мрачное, серьезное отрицание, эта холодная, сознательно выработанная замкнутость, это жесткое подавление любого проявления чувства — все это она знала слишком хорошо. И она не смогла бы этого никогда забыть.
— Если бы знать, — сказал генерал, — как может сложиться жизнь, прожить которую ты собираешься…
— Ты бы снова стал жить так же, как ты и жил, Эрнст.
— Нет, Сюзанна, — сказал он решительно, — нет, этого я бы делать не стал. Теперь я это знаю совершенно точно.
— Ты всегда хотел быть только офицером, Эрнст, и ничего больше — ни другом, ни супругом, ни отцом.