— Все совпадает, кроме родимого пятна.
— Какого пятна?
— На щеке у нее было ярко-красное родимое пятно. — Я провожу ладонью по лицу от виска до подбородка.
Рафферти и Энн обмениваются взглядами.
— Что?
— Девушка, которую ты видела, была беременна? — уточняет Рафферти.
— Да.
— Значит, это Анжела, — кивает Энн. — Она искала Еву.
Рафферти задумывается.
— Может быть, она не знала об исчезновении Евы? — продолжает Энн.
— Может быть что угодно, — отвечает Рафферти. Он сдержан и официален, лицо у него каменное.
— Например, она хотела отдать Еве ключ. Или попросить помощи… — гадает Энн.
— Ну ладно, — вздыхает Рафферти. — Спасибо. — Он поворачивается, чтобы уйти.
Это меня пугает.
— Подожди, — прошу я, ставлю корзину наземь и провожаю его до калитки. — Как твоя голова?
— Нормально. А твоя? — Он говорит отрывисто и насмешливо. — Мне пора, — заявляет Рафферти и уходит.
Я возвращаюсь в сад, к Энн. Она замечает выражение моего лица.
— Голубки поссорились?
— Что? Нет… не знаю.
— Назовите меня старомодной, но всякий мужчина непременно рассердится, если его подруга проведет ночь со своим бывшим бойфрендом. Даже если алкоголь сыграл в этом не последнюю роль.
Я смотрю на нее.
— Салем — маленький город, — поясняет Энн. — Новости расходятся быстро.
— Люди врут. Джек был здесь, но я с ним не спала.
— Это не мое дело. — Она продолжает обрывать цветочные головки.
Я закрываю глаза, но мир кружится и кренится. Меня тошнит второй раз, прямо в корзину.
Энн укладывает меня на кушетку Евы. Я вся горю.
— Возможно, это из-за солнца, — говорит она. — Или после операции.
Я рассказываю Энн про операцию. Во-первых, это может быть важно, а во-вторых, надо объяснить, почему я не могла переспать с Джеком. Ну или с кем угодно, если на то пошло. Пусть Энн знает.
— Я загляну после работы, — обещает она. — У меня есть кое-какие травы, они живо поставят тебя на ноги.
Я киваю. Больше всего мне хочется спать.
Меня охватывают горячечные сны. Я вижу скалу. Ту самую, откуда спрыгнула Линдли и куда я упорно карабкалась потом, когда Мэй пыталась удержать меня на этом свете.
Я с трудом пережила гибель Линдли. Сама чуть не умерла. Даже Ева думала, что мне нужно лечь и больницу. Но Мэй сказала: «Нет, это наше дело». В тот день, когда впервые застала меня на скалах, мать подумала, что все уладит сама. Разумеется, она ошиблась. Как всегда.
Реакция была типичной для нее. Она вызвала слесаря и приказала поставить замки, чтобы исключить для меня все пути к бегству. Потом велела заколотить дом Бойнтонов. На входной двери установили огромный засов. Слесарь без особых проблем установил двойной замок на двери тетушки Эммы (их дом обезлюдел и стоял закрытым), но отказался ставить такой же у нас. Двойные замки запрещены в штате Массачусетс, потому что они не позволяют жильцам быстро выскочить в случае острой необходимости. Он напомнил об этом Мэй, и та отказалась платить, пока он не сделает все, что нужно. Слесарь уже поставил замки на все окна первого этажа, а потому в конце концов сдался.
Замки предназначались не для того, чтобы помешать кому-то войти, а для того, чтобы удержать меня в доме. За мной следили, чтобы предотвратить самоубийство. Уже в те годы люди знали, что суицид — это не миф, и Мэй не собиралась полагаться на судьбу.
Но в том, что касается замков, мать безнадежно мне проигрывала. Я даже не стала возиться со щеколдой на входной двери. Запоры на окнах открывала за полминуты при помощи скрепки, найденной в ящике стола.
Сияла полная луна, и ее зов был силен. Насчет самоубийства они ошиблись. Я не искала покоя — во всяком случае, вечного. Я искала перспективы. Возможности смотреть на вещи глазами Линдли. Люди винили во всем жестокое обращение. Говорили о том, что Кэл с ней сделал. Все твердили, что мы должны были предвидеть приближение беды. Но я знала: дело не только в этом. Виновата была не только Линдли, но и я. Кэл, возможно, жестоко с ней обращался, но я лишила сестру единственной надежды на спасение.
Поэтому я снова туда полезла. Чтобы увидеть все так, как видела она. Я должна была это сделать.
Подъем был долгий. Куда труднее, чем казалось. Несколько собак вышли из логовищ, чтобы посмотреть на меня. Кружились и кричали птицы. На полпути к вершине я порезала ступню о ракушку, которую, должно быть, обронили чайки. Она попала между пальцами ноги и рассекла кожу. Рана кровоточила несильно, зато непрерывно, и я не могла остановить кровь, а потому перестала даже пытаться. Вместо этого лезла выше и выше, оставляя за собой след из алых капель, на тот случай если не найду дорогу домой.
На то, чтобы добраться до вершины, ушла целая вечность — отчасти из-за теней, отбрасываемых луной, отчасти из-за раненой ноги.
Я долго стояла на обрыве, в том месте, где скалы выдавались вперед. Там, откуда прыгнула Линдли. Я посмотрела на черный океан внизу, а потом поняла, что моя одежда изменилась. На мне больше не было джинсов и футболки, в которых я ушла из дома. Я стояла в белой ночнушке, точь-в-точь как Линдли в день гибели.
Во сне перспектива снова меняется, и я уже не на утесе, а в гостиной Евы, рождественским утром. На мне белая кружевная сорочка, которую подарила Ева — одну мне, другую Линдли. Я по-прежнему вижу перед собой воду, но она перестала быть реальной: это картина, которую сестра нарисовала для меня на Рождество. Она называется «Путь к луне».
Сняв с подарка оберточную бумагу, я стою над картиной и разглядываю воду и фигуру сестры — волосы растрепаны, одна рука вытянута в сторону светлой дорожки, которая, сужаясь, бесконечно уходит вперед, к полной луне, висящей над горизонтом. Это самая прекрасная из картин Линдли. Слышу голоса вокруг — Ева и Бизер обсуждают рисунок и говорят, какой он красивый. Интересно, каким чудом им удалось сделать мне сюрприз. Я знаменита тем, что неизменно обнаруживаю подарки до Рождества. Как они сумели спрятать от меня такой большой сверток?
В комнате воцаряется тишина. Картинка во сне опять меняется. Люди исчезли. Даже рука Линдли пропадает. Я пригибаюсь к картине, изучая отдельные мазки, удивительные оттенки, которые можно разглядеть, только если наклониться к воде. Если подойти поближе, становится понятно, что у каждого цвета — свое отражение. Я наклоняюсь слишком низко — как Линдли за секунду до падения, — теряю равновесие, точь-в-точь как она, и понимаю, что от воды меня отделяет огромное расстояние. Я вовсе не там, где кажется, не на утесе, откуда прыгнула сестра, и не в гостиной Евы, а на мосту «Золотые Ворота». Во сне я вижу собственную смерть, классическое самоубийство. Туман ползет вверх и окутывает мост, пытаясь схватить меня и втянуть. Но я уже лечу вниз и понимаю, что не выживу. Падаю в нарисованную воду, но она тверда как камень, и этот полет смертелен, даже если бы краски не успели высохнуть: падение в воду с такой высоты равносильно удару о бетон. Столкновения пережить не удастся, разве что я нырну строго вертикально. Но, как только эта мысль приходит мне в голову, застывшие краски внизу снова превращаются в жидкость, перспектива опять меняется, и я, миновав разноцветные слои, ныряю в прохладную воду.
Я не погружаюсь так, как Линдли. Я не в настоящей воде, а в нарисованной на картине, и плыву, оставаясь на поверхности, в разноцветном тумане. Плыву к луне, пытаясь догнать Линдли. Она впереди, ее рыжеватые волосы змеятся по воде. Она плывет прочь, быстро. Я хочу схватить ее, но сестра сильнее, и расстояние между нами неуклонно увеличивается. Слева — Детский остров, а впереди — туман, затянувший лунную дорожку.
Замерзшая и усталая, я окликаю сестру. Туман теперь повсюду. Поворачиваюсь во все стороны, но краски исчезли. Океан темен и пуст. Я запыхалась, но все-таки продолжаю плыть в прежнем направлении, не обращая внимания на скверные предчувствия.