Случай подсказал мне, где мое счастье, случай открыл мне глаза на мир, а волю этого случая исполнила ты, любимая. Ты добивалась счастья с открытыми глазами, я искал его вслепую и, самое страшное, — не там.
С первого взгляда может показаться, что мое счастье досталось мне легко, легче, чем тебе, во много раз: «Пришел, увидел, победил». Но это только на первый взгляд. Ведь я тоже искал, пусть безуспешно, пусть не там, но искал долго, мучительно, шел напролом сквозь дебри, пока не оглянулся и не увидел, что все это время за мной грустно и терпеливо шла ты.
Ты знаешь, когда я оглянулся. Это было 27-го…»
В письме ты не говоришь, как это было 27 декабря. Она уже все знает сама, писала тебе, вспоминая этот декабрьский вечер:
«Родпой, а помпишь, как ты не верил в любовь? Когда приехал в отпуск, ты был разочарован в жизни и, пожалуй, в любви тоже. Прости, если задела недозволенные струны, но тогда было слишком больно видеть твои мучения. И я сейчас не совсем уверена, что ты уверовал в жизнь и любовь. Ты же знаешь, что у меня всегда хватало силы смотреть правде в глаза, и сейчас я пишу то, что думаю…»
Эти Татьянкины строки, твои мысли, которыми поделился с ней, говорят мне о том, до чего же давно и до чего трудно искал ты свое счастье, пока не понял, что ищешь не там и вслепую… «Сквозь дебри напролом».
Сколько передумал и пережил ты до этой — счастливой наконец-таки — встречи!
Чтобы понять все это — что было и как было до первого, по-настоящему солнечного твоего часа, я отложу до поры твои письма: нужно вернуться вспять…
Понимаешь, я хочу понять все.
ПИСЬМО ЧЕТВЕРТОЕ
Эту общую тетрадь в светло-коричневом дерматиновом переплете я привезу домой в твоем чемодане, куда товарищи с трогательной бережностью соберут все: письма, тетради, книги…
Тетрадь эта заполнена на одну четверть. Получится так, что я стану листать ее назад — к началу — и просто не смогу не прочесть твоего спора-диалога с Иммануилом Кантом.
«…Теперь начнем «кантовать» новое понятие — долг.
То же деление:
1) из чувства долга;
2) сообразно с долгом.
Абзац на стр. 232–233 о корыстном, притом честном купце…
Затем — «песнь песней» индивидуализма: «сохранять свою жизнь есть долг».
Позвольте заметить, не всегда, дабы не удариться в идеализм.
Трусы «оберегают свою жизнь сообразно с долгом, но не из чувства долга».
Об этом не может быть и речи, т. к. нельзя возводить в абсолют сохранение жизни как долг.
Но вот вторая часть этого абзаца (стр. 233) достойна внимания.
Все дело в великодушии очень малодушного индивида.
Следующий абзац (233): филантропия не имеет никакой нравственной ценности, как бы она ни была сообразна с долгом. Это верно, пожалуй, и здесь я на стороне Канта. Очень верно: настроение такого человеколюбца (234). Чужая беда ему «до лампочки», когда он сам в беде. Очень, очень правильно.
Замечательно! «…Именно с благотворения не по склонности, а из чувства долга и начинается моральная и вне сравнения высшая ценность характера».
Строки эти, записанные тобою уже в пору солдатской службы, открывают мне драгоценное: именно теперь настойчиво влечет тебя разум постигнуть философский смысл древнейших — от земного рождения человека — понятий. Долг… Очертания его не раз проступят потом сквозь строки твоих писем Татьянке.
Так, листая записи — от последней, — дохожу я до начальных страниц. Они напрочно «опечатаны» бумажной оклейкой. Прежде чем вскрыть, на самой первой страничке читаю беглые строчки:
«Властвуй над своими иллюзиями и будешь мужчиной.
И. Кант»
«Предполагай худшее и никогда не будешь разочарован…»
«Дубина номер один…» — и твоя подпись — крупно — под этим изречением в свой адрес. И дата: 8.7.1965.
Тут же Есенин:
«…В грозы, в бури, в житейскую стынь,
В дни тяжелых утрат и когда тебе грустно
Казаться улыбчивым и простым —
Самое высшее в мире искусство».
И последняя запись на этой, самой первой, страничке: «Дай бог объяснить то, что есть, а не то, что будет». Под этим пометка в скобках: «(история словами Ворончихина)».
Перечитав этот своеобразный венок из эпиграфов, я распечатаю заклеенные тобой страницы.
Если письма твои для меня святыня, то все это — страницы дневников, записных книжек — святыня вдвойне. Письмо, даже самое интимное, это все-таки разговор с человеком. Пусть с одним, пусть с самым близким, но все равно разговор. А здесь беседа с самим собой, спор подчас — значит, предельная обнаженпость своего «я», порой даже незащищенность его. Понимаешь, как драгоценны для меня строки, не предназначавшиеся людям?
Я воспользуюсь теперь правом снять запрет: пусть узнают.
К тому же это единственная для тебя возможность остаться среди живых.
Итак, первая из тех, мною распечатанных страниц.
«26.12.1965 (накануне ты закончил техникум). Пора начинать.
Эту тетрадь я храню почти год, с самого начала предназначая ее новой, совершенно отличной от прежней жизни. Надеюсь на лучшее, но не упускаю из виду худшее — это более приемлемая истина, чем та, что написана на первой странице. Ибо не настолько я, как и любой человек, мрачен, чтобы предполагать только худшее с целью не разочароваться. Так было бы скучно жить. Не может человек, в самом деле, не мечтать о лучшем, не может!..»
Согласен с тобой: не может!
И думаю сейчас над этими твоими словами: «Надеюсь на лучшее». Думаю потому, что порою сама надежда, пусть самая светлая, уже след каких-то разочарований. Или, точнее, пожалуй, — след потускневшей радости.
Когда же и с чего начиналась твоя первая радость?..
Тетрадка в коричневом переплете ничего мне про это не скажет. И поэтому, отложив ее на время, я обращаюсь к более ранним записям — твоим дневникам. Их порывистые, неразборчивые строчки, прочесть которые с ходу под силу лишь одному тебе, разбирать мне приходится с превеликим трудом. Да и они, эти строчки, мне откроют не все: есть такое, что не оставило следа даже на страницах твоих тетрадок, разве лишь в снах что-то осталось… В снах, которые давным-давно погасли.
Но я должен заглянуть в твои сны.
Хорошо помню летний вечер, когда мама твоя позвала меня на балкон и сказала:
— Взгляни на сына…
Ты сидел на скамеечке во дворе, под дикой яблоней, уже отцветшей. А рядом с тобой — девочка, подлинное имя которой называть не стану, назову ее… Наташей. Жила Наташа в Москве, но потом отца ее перевели в Пермь, и она вместе с матерью стала приезжать к нему каждое лето.
Я увидел тебя и Наташу, занятых увлекательной беседой. Ты рассказывал что-то, она слушала и смеялась. Это было тем летом, когда ты через синий кристалл показал мне синее, взъерошенное солнце.
Каждый вечер мы видели вас на той скамеечке. Иногда в компании ребятишек-малышей, которых какие-то неведомые мне силы постоянно влекли к тебе. Может, потому влекли, что возле тебя всегда было весело. А там, где малышня, неизбежно появляется и всякая домашняя живность — котята или лопоухие голубоглазые щенки. Ты часто фотографировал зверюшек. И вроде ненароком — Наташу.
Как-то, уже поздно вечером, я услышал тихий разговор на лестничной площадке и хотел выглянуть: кто? Мама твоя остановила:
— Не мешай, пусть…
Говорили вы с Наташей долго. Домой ты пришел счастливый, задумчивый.
Осенью Наташа уехала в Москву.
Ох, как же ты ждал письма от нее в ту осень! Приходил домой и первым делом: