— Все в порядке.
— Значит, успеешь в срок?
— Боги мои! А вы что, сомневаетесь?
Ты уходил с утра, унося с собой очередной лист ватмана, и мы полагали: стало быть, и вправду идет дело. Однажды ты сказал:
— Мама, знаешь, я пойду вечером к Анатолию и, может, заночую у него, так что не волнуйся, ладно?
— Что-то случилось?
— Заело у него с дипломным — лист испортил, надо заново. Не подсобить — погорит.
Во втором часу ночи ты позвонил домой:
— Все в порядке, мама. Часика два еще придется посидеть. Вернусь утром. Спокойной ночи…
В девять утра тебя не было. В одиннадцать — тоже.
Телефон Анатолия не отвечал. Мы знали, что Толины родители в отъезде, и решили: вы «уработались» и спите. Но вот и двенадцать. Вот и первый час пошел. Звонки по-прежнему без ответа. И мама поехала к Анатолию.
Позвонила у дверей.
Открыл ты. Покрасневшие веки. На губе высохшая капля туши. В руке угольник. Предваряя возможность громкого разговора, палец приложил к губам:
— Тс-с-с-с… Толя спит.
Лишь потом, уже когда оставалось только две недели до сдачи проекта, мы узнали: своего ты не начинал вообще. Так же помогал кому-то, пораздавал запасы ватмана… И пошли ночи без минуты сна, дни — без возможности поднять от чертежной доски голову, распрямить спину. На плите все время «дежурил» черный кофе…
Помнишь, как я допытывался после экзамена, зачем ты истязал себя, зачем довел до того, что маяться пришлось ночами? Два же месяца было: как спокойно, без хлопот и мучений, мог готовиться!
А что ответил мне ты?
— Просто хотел испытать себя.
— Зачем?
— Как зачем? Смогу ли, управлюсь ли в самых немыслимых условиях.
— Да на что, кому это надо?!
— Мне. И мне это очень важно.
Весь разговор.
Признаться, другого ответа я и не ждал. Я говорил с тобой и как бы снова видел тот отдаленный, из школьного твоего детства день. Нудный дождик. Мокрая стена школы. Свинцовые окна. И по карнизу третьего Зтажа пробирается — от окна к окну — мальчишка с прикрученным к поясному ремню портфелем…
Я даже знал: ты ответишь именно так.
Я дошел до письма, которое получит Татьянка в тот день, когда тебе упасть на серый степной песок. Отосланное 28 марта, оно будет в пути восемь суток…
«Татьянка, ты не обижаешься, что я не выполнил своего обещания — не смог написать вчера? Не сердись, наука требует жертв, и вчера я опять целый день отдал политической подготовке. Дня не хватает, приходится отвоевывать часы у ночи. Именно отвоевывать, так как слишком нелегко они даются. Почему так устроен человеческий мозг, что ему непременно нужен отдых? Сколько времени мы теряем из-за этого! Страшно подумать — 1/3 жизни! Много, слишком много.
Итак, как в песне поется, «месяц кончается март…» Не скучай, родная, умей даже в долгой разлуке радоваться солнечным дням, ведь когда-то такие дни мы будем встречать вместе.
Да, эти солнечные дни, эти туманные рассветы и величественные закаты снова пробуждают во мне неизлечимую страсть к путешествиям. Турист я отчаянный. Еще ни одного лета, начиная с 1960 года, не проходило, чтобы я хоть на недельку не удирал из дома бродить по уральским лесам. Это отшельничество в природу, в естественную ее красоту и величие мне просто необходимо.
Однажды своей страстью к туризму я чуть не довел до инфаркта Виктора Ивановича, когда наша неизменная троица (я, Толька и Валерка) решила удрать на Уральский хребет, на гору Ослянку, за неделю до конца нашей геодезической практики. Группа знала, что мы затеваем, и за два часа до отправки нашего поезда кто-то не удержался и «заложил» нас. Да, скандал был громадный…»
ПИСЬМО ВОСЕМНАДЦАТОЕ
Тот громадный скандал я очень хорошо помню.
Дома о ваших сборах мы знали: это заветное путешествие на Ослянку ты мечтал совершить давно. Но не только сам поход привлекал тебя, а то еще, что согласился идти с вами Владимир Антонович — твой учитель и твой кумир, еще со школьных лет укрепивший в тебе страсть к путешествиям и наукам.
Узнав, что он идет с вами, мы перечеркнули все наши страхи и опасения. И, уж конечно, никаких сомнений в «законности» поездки у нас не возникло. Мы помогали вашим сборам в дорогу…
Помогали не только мы — дружно поднажали ребята из вашей группы, чтобы закончить программу практики неделей раньше. Таково было условие Виктора Ивановича: иначе все летело бы кувырком. Наступил день отъезда.
И вдруг звонок мне в редакцию из техникума. В трубке голос Виктора Ивановича: «Вы знаете, что затеял ваш сын?.. Срыв практики!.. Обманули преподавателя!.. Развал в группе!.. Потрясающее самоуправство!..» Говорил, будто гвозди в мозг заколачивал.
На квартире Владимира Антоновича я был уже через пятнадцать минут. Он ничего не мог понять. Какое самоуправство? Какая самочинная выдумка? Согласие-то получено, да и ребята на практике трудились каждый за троих, чтоб управиться до срока.
— Во всяком случае, — заключил Владимир Антонович, — одно ясно: сегодня никаких отъездов…
Он еще не договорил, как распахнулась дверь в комнату. На пороге стоял ты. А позади из коридорной тьмы проступали обескураженные лица твоих друзей. Ты вошел с легкой иронической улыбкой:
— Д-да… Надо было предвидеть: редакция, конечно, поспеет раньше других. — И улыбкой сопроводил этот комплимент в мой адрес.
Дома к «теме дня» мы не возвращались: нельзя было не щадить твою боль, которой не выдал ничем. Только долго и молча стоял над собранным рюкзаком и скатанной палаткой. Стоял и думал. Через балконную дверь долетел дрожащий, как бы скомканный гудок электрички с вокзала: отходил твой поезд…
Ты очень рано лег спать. А ночью у твоей кровати долго стоял я. Было нехорошо и тяжко. Я видел твои вещи, обстоятельно собранные в путь. Зачехленный топорик на табуретке. Компас на столике. На ремешке походная фляга… Было грустно. И сами вещи казались грустными и чуточку удивленными.
Неприятности только еще начинались.
Утром снова телефон и голос Виктора Ивановича.
— Прошу прийти немедленно. Надо решать.
Я сижу против него в кабинете и смотрю, как нервно крутит он перед собой на столе аторучку. Виктор Иванович жалуется:
— Как вам нравится — он еще со мной не здоровается! Разговаривать не желает! На что это похоже! Надо решать!
Позвали тебя. Вошел молча. Получив приглашение сесть, молча опустился на стул против Виктора Ивановича. Смотришь ему в лицо.
— Объясни при отце все.
Ты молчишь.
― Объясни свое поведение, — нажимает Виктор Иванович. — Виноват кругом и еще разговаривать не желаешь, не здороваешься со старшими.
— Только с вами, — сухо уточняешь ты и все смотришь, смотришь ему в лицо.
Он почему-то отводит глаза. Лицо бледнеет. По шее идут красные пятна. Беспомощно и устало смотрит на меня:
— Слышите?
— Саша, — приступаю я с отвратительным чувством, будто говорю не то, что надо, и вообще делаю важное дело откуда-то с изнанки. — Виктор Иванович чуть не втрое старше тебя, и это просто недостойно…
— Именно! — подхватываешь ты. — Именно недостойно!
— Речь идет об уважении к старшим, — барахтаюсь я где-то на уровне Виктора Ивановича. — И ты…
— Ты требуешь, чтобы я лицемерил? Если бы ты знал все!
— Что знал, что?! — взвинчивается Виктор Иванович. — До какой вольности дошел сын — это если б знал? Как он себя держит?
— Виктор Иванович, — спокойно, чуть даже приглушенно звучит твой голос, — я здороваюсь только с теми, кого уважаю. — Встал и уже мне: — Все объясню потом. — И вышел.
Виктор Иванович раздраженно рисует мне обстановку. Потребовали: напиши объяснение, признай вину. Ты ответил: «Не считаю нужным!»
— И потом интересно: как вы сами все это оцениваете?
Как я оценивал… Как я мог оценить, зная пока одну внешнюю сторону дела? Противоречивые чувства переполняли меня: возмущали твой неуважительный тон и… моя собственная беспомощность. В одном только я был уверен: ты — пусть неумело, угловато, ершисто и с избытком пороха — отстаиваешь что-то принципиальное. Но что именно?