Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Что сказать тебе на это, сын… Вот мы, например, дома не мечтали увидеть тебя среди нас раньше срока. Хотя втайне какая-то крохотная надежда поковыривала золотым гвоздиком сердце. Но ты и сам понимаешь: чем больше у всех нас надежд на необыкновенность, на всеобщность огромного праздника, тем больше — и у врагов наших всяких пакостных помыслов. Вон до чего тревожно повсюду в мире… Так что мыслью о досрочном твоем возвращении мы себя не тешили. В одно верили крепко: рано или поздно все равно тебя увидим.

…И мысленно представляли себе, как станем встречать тот праздник. Соберемся вечером в общей нашей комнате. Откроем балкон, чтобы свежий ноябрьский ворвался к нам ветерок, чтобы тронул цветы на столе. А мы поднимем бокалы за тех, кто не с нами, кто в бессонном дозоре, — за тебя, сын. И я, наверно, стану вглядываться в ночной горизонт, за которым — далеко — ты. И не сговариваясь, все вместе, скажем: «За Саню!» И тут сразу, должно быть, рванутся там, за окном, в облачную вышину огни салюта.

Кажется, так мне думалось…

ПИСЬМО ДВЕНАДЦАТОЕ

Можешь представить поэтому, каким был для нас вечер 7 ноября. Праздничные огни рвутся в окна. Огни взлетают в небо. Огни бегут, мчатся по новому мосту через твою Каму. А на сердце и празднично, и больно. Открыли балкон, вышли все на воздух… Морозный воздух уральского ноября. И все та же, все одна мысль: как бы наполнился, как бы засверкал этот праздник, если б где-то там, в бескрайней остуженной знобящим ветром степи, такие же праздпичные огни видел наш меньшой сын.

Нашему празднику не хватало «пустяка» — всего одной человеческой жизни.

Помню, я сказал маме в тот вечер, что вот сложил свою голову Санюшка наш под мирным небом — значит, быть миру вечно… И представь, без слез обошлось. Только горло перехватило — не вздохнуть. А потому, верно, обошлось без слез, что надежда на счастье всех других сынов, счастье всех других матерей все-таки больше, выше даже самого пронзительного и беспросветного горя.

В окна рвались огни праздника, а в сердце стучали строчки стихов — на полочке твоей и сейчас стоит эта книжечка Алексея Домнина:

…Не пришли из похода солдаты —
поубавилось в мире любви.

Я все хочу стряхнуть с себя, как оцепенение страшного сна, эту неизбежную правду и эту боль, стократ умноженную торжеством праздника. Но потому и без остатка осознанную, до самого донышка: кто-то ведь и падать должен, чтобы не иссякали на Земле цветы, праздники и надежды. И потом… ведь все это еще только будет. А сейчас я говорю с тобой, потому что ты жив, ты служишь, ты пишешь письма любимой. И так полны они нежности, такой верой наполнены, что нет сил поверить, будто может исчезнуть такая любовь.

И вот уже твержу мысленно последние строки тех стихов:

Я не верю, ты слышишь, не верю,
что убавилось в мире любви!

Да и куда ей исчезнуть? Ведь вот оно, твое письмо Татьянке, — передо мною.

«…Знаешь, о чем еще хочется сказать: ты как-то мимоходом заметила в последнем письме, как много сделал и делает для нас, студентов, Александр Иванович, человек, к которому я всегда питал большое уважение. И для меня он сделал очень многое. Это благодаря ему я увлекся и вот уже четвертый год занимаюсь изучением философии. Это в большой мере его заслуга, что я могу не только сам изучать этот интереснейший предмет, но и делиться своими, хоть и небогатыми еще, знаниями с другими.

Я не писал тебе еще, что бюро комсомола нашей части создало кружок для изучения основ марксистско-ленинской теории. Необходимость и полезность этого дела я членам бюро доказал — этот вопрос для них и без того ясный, но доказать, что не смогу вести этот кружок, — не смог. Такого оборота дела я не ожидал, ибо надеялся, что буду просто слушателем кружка, вести занятия которого будет человек образованный. Образованного не нашли, а из необразованных указали на меня: «Будь!» Ты, мол, кашу заварил, ты и расхлебывай.

Не так уж страшно получается, как показалось сначала. Занятия проходят интересно как для меня, так и для слушателей. Собственно, слушателями моих подопечных назвать нельзя. Это не слушатели, а прекрасные спорщики, искатели истины, которые сами не скучают и мне скучать не дают.

Жаль, что старшина от рождения не расположен к философии, а то и его взяли бы в оборот.

Да, братья-философы, так у нас и получается: начал с Александра Ивановича, а кончил старшиной… Коль дело до него дошло, надо закругляться.

Знаешь, уже не 26-е, а 27-е — наше счастливое число. И спать не хочется, но — надо. Как в песне, помнишь:

Завтра снова рабочий день,
И забот у нас завтра немало.
Спи и ты, на бульваре сирень,
Ты ведь тоже устала.
В небе месяц повис голубой,
Как в косе ее шелковый бант.
Спи, Москва, сбережет твой покой
Милицейский сержант…

А почему я — не милицейский? Прости, заговариваюсь…»

Вроде бы совсем обыкновенные эти две последние строчки: позавидовал мимоходом — так, чуть-чуть — милицейскому сержанту. Дома, дескать. А я…

Признаюсь тебе: послышалась мне за простыми словами неведомая солдатская тревога. И вот все больше, все неотступнее… Она уже не твоя, а моя тревога, и уже слов не подберешь — пояснить, а все растет. И… гаснет. Потому что дальше в письмах одна огромная и неистребимая вера.

Я говорю — вера. А если вглубь, в самую суть ее посмотреть — что там? Может, она просто как непрерывный подъем к тем вершинам воли и духа, откуда неразличимы становятся все беды и страхи, такие несоизмеримые обычно с тем, что вобрало в себя короткое слово «долг»?

«28 февраля.

Сегодня целый день не нахожу себе места… Может быть, потому, что опять уже четвертый день нет письма от тебя. А может, потому, что погода сегодня такая: пасмурно, тепло и, совсем как весной, тает снег под ногами. В такую погоду, как никогда, наплывает на меня неизлечимая моя сентиментальность, не хочется ничего, только одно: думать о тебе… И хочется быть одному. И еще очень чутко воспринимается хотя бы маленькая грубость людей. И бесит людская глупость, пусть небольшая и едва заметная в другое время, но в таком состоянии она мне кажется великой глупостью. Все чувства обострены до предела: задень — плохо придется тому, кто заденет. В такие моменты ко мне подходить опасно.

Ничего, это пройдет. Главное — дождаться 1-30 завтрашнего дня и в этот час твоего письма…

Вот и еще один месяц позади, и уже через 18 месяцев мы встретимся с тобой, чтобы никогда не расстаться больше. Отмечаю на своем календаре: 552 дня. И ты тоже отметь…»

Строки из Татьянкиных писем:

«…А верь любви моей», — почему-то сейчас мне вспомнилась эта последняя строчка подписи Гамлета. Да, верь мне, верь… Итак, сколько же осталось на нашем календаре?!»

«…Да, самое дорогое в отношениях людей — это чистота и правда».

«…Мне сейчас ничто не страшно. Весь мир лежит у моих ног, а я принадлежу прекраснейшему в мире из людей — тебе».

Ты прочтешь их в самом начале марта, когда на календаре твоих надежд останется до встречи всего-то «полтыщи» ночей и дней, с небольшим, правда… А на календаре твоей жизни — тридцать шесть вечеров. Рассветов — на один больше.

За этот срок ты успеешь паписать Ей почти четыре десятка писем, наполненных верой и предчувствием счастья. А сквозь многие — и это очень для меня важно — явственно будет просматриваться вся твоя жизнь, с самых детских лет. И сколько же воспоминаний они вызовут!

27
{"b":"139082","o":1}