— Я не желаю быть бесполезным существом. Если ваше сиятельство разрешит мне отнестись к Кортису, как отнесся бы самый любящий родственник, я готов принять поручение.
— Ваша оговорка оскорбляет меня! — сердечным тоном воскликнул министр.
Действительно, мысль об отравлении, даже только об опиуме, внушала ему ужас. Когда в совете кто-то высказался за то, что следовало бы дать бедному Кортису опиум, чтобы облегчить его страдания, он побледнел.
— Вспомним, — пылко воскликнул он, — об опиуме, за который так упрекали генерала Бонапарта под стенами Яффы! Не будем же сами давать повод для неисчерпаемых клеветнических нападок на нас республиканским и, что значительно хуже, легитимистским газетам, которые проникают в светские салоны!
Этот искренний, благородный порыв несколько ослабил ужасную тревогу Люсьена. Он думал: «Это гораздо хуже всего, что могло бы случиться со мною в полку. Там мне пришлось бы только зарубить или расстрелять, как это сделал *** в ***, бедного, сбитого с толку или даже ни в чем не повинного рабочего, здесь же я могу оказаться замешанным на всю жизнь в историю с отравлением. Если я обладаю мужеством, не все ли равно, в какой форме мне угрожает опасность?» Он заявил решительным тоном:
— Я помогу вам, граф. Быть может, мне всю жизнь придется раскаиваться в том, что я не заболел в этот момент, не слег на неделю в постель и, вернувшись по выздоровлении в этот кабинет, не подал в отставку, увидев, что вы резко изменили ко мне отношение. Министр — человек слишком порядочный (он тут же подумал: «И слишком тесно связанный с моим отцом»), чтобы преследовать меня всеми могущественными средствами, находящимися в его распоряжении; но я уже устал отступать перед опасностью.
Это было сказано со сдержанным жаром.
— Раз уж жизнь в девятнадцатом веке так трудна, я не переменю в третий раз рода занятий. Я отлично вижу, что рискую подвергнуться клевете, которая будет преследовать меня до самой смерти. Я знаю, как умер господин де Коленкур. Поэтому я буду действовать все время с таким расчетом, чтобы каждый мой шаг мог найти себе оправдание в печатных мемуарах. Пожалуй, граф, было бы лучше для вас предоставить действовать в данном случае агентам, прикрывающимся эполетами: француз многое прощает военному мундиру…
У министра вырвался нетерпеливый жест.
— Я не хочу, сударь, ни давать вам непрошенные и к тому же запоздалые советы, ни, тем более, оскорблять вас. Я не просил вас дать мне час на размышление, и потому естественно, что я размышлял вслух.
Это было сказано так просто и в то же время так мужественно, что нравственное существо Люсьена предстало министру совсем в ином свете. «Это — мужчина, и мужчина с твердым характером, — подумал он. — Тем лучше. Я меньше буду проклинать чудовищную лень его отца, наши телеграфные дела погребены навсегда, а сыну я могу со спокойной совестью заткнуть рот префектурой. Это будет вполне приличный способ расквитаться с отцом, если он до тех пор не умрет от несварения желудка, и в то же время парализовать его салон». Эти мысли промелькнули в его уме быстрее, чем читается их изложение.
Министр заговорил самым мужественным и самым благородным тоном, каким только был в состоянии. Накануне он смотрел в превосходном исполнении трагедию Корнеля «Гораций». «Надо припомнить, — подумал он, — интонации Горация и Куриация, беседующих после того, как Флавиан объявил им о предстоящем поединке». Тут министр, пользуясь превосходством своего служебного положения, зашагал по кабинету, мысленно повторяя:
Избранник Альбы, ты — отныне мне чужой.
Люсьен принял решение: «Всякое промедление, — подумал он, — есть следствие нерешительности и трусости, как сказал бы вражеский язык».
Произнеся мысленно это ужасное слово, он повернулся к министру, с героическим видом расхаживавшему из угла в угол:
— Я готов, сударь. Министерство что-нибудь предприняло в связи с этим делом?
— Говоря по правде, не знаю.
— Я посмотрю, в каком положении дело, и вернусь сюда.
Люсьен кинулся в кабинет г-на Дебака и, ничем не выдавая себя, услал его за справками в несколько мест. Вскоре он вернулся обратно.
— Вот письмо, — сказал министр, — предоставляющее в ваше распоряжение все, что вам понадобилось бы в госпиталях, и вот деньги.
Люсьен подошел к столу написать расписку.
— Что вы делаете, дорогой? Расписки между нами? — с напускным легкомыслием воскликнул министр.
— Граф, все, что мы тут делаем, может стать когда-нибудь достоянием печати, — ответил Люсьен с серьезностью человека, спасающего свою голову от эшафота.
Его взгляд лишил его сиятельство всей непринужденности, с которою тот до этой минуты держался.
— Будьте готовы к тому, что у постели Кортиса вы встретите какого-нибудь сотрудника «National» или «Tribune»; a самое важное — не горячитесь! Никаких дуэлей с этими господами; вы понимаете, каким это было бы для них огромным козырем и как торжествовал бы генерал Р. над моим бедным министерством!
— Ручаюсь вам, что дуэли у меня не будет, по крайней мере пока Кортис жив.
— Сегодня это — самое существенное. Как только вы сделаете все, что окажется в ваших силах, ищите меня повсюду. Вот распорядок моего дня. Через час я отправлюсь в министерство финансов, оттуда к N., от него к N. Вы чрезвычайно обяжете меня, держа меня в курсе всего, что предпримете.
— А ваше сиятельство поставило меня в известность обо всем, что вами предпринято? — с многозначительным видом спросил Люсьен.
— Честное слово! — ответил министр. — Я ни единым звуком не обмолвился Крапару; я поручаю вам дело, к которому с моей стороны никто еще не прикоснулся.
— Разрешите, ваше сиятельство, со всею должною почтительностью заявить вам, что если я замечу какого-нибудь полицейского агента, я удалюсь. Это неподходящее для меня соседство.
— Не возражаю, дорогой мой адъютант, если это будет агент моей полиции. Но могу ли я взять на себя перед вами ответственность за глупости, которые могут наделать другие полиции? Я не хочу и не могу скрывать от вас что бы то ни было. Кто мне поручится, что тотчас же после моего отъезда кое-кем не было дано такое же поручение другому министру? Во дворце царит сильная тревога: статья в «National» гнусна именно своею сдержанностью. В ней много хитрости, высокомерного презрения. В гостиных ее прочтут до конца. Это не тон «Tribune». Ax, почему Гизо не назначил господина Карреля государственным советником!
— Он отказался бы категорически. Лучше быть кандидатом в президенты французской республики, нежели государственным советником. Государственный советник получает двадцать тысяч франков, а он — тридцать шесть тысяч, за то, что открыто высказывает свои мысли. К тому же его имя у всех на устах. Но даже если бы он сам оказался у постели Кортиса, дуэли у меня не будет.
Эта тирада настоящего молодого человека, произнесенная с горячностью, по-видимому, не слишком пришлась по вкусу его сиятельству.
— До свиданья, до свиданья, мой дорогой, желаю успеха! Я открываю вам неограниченный кредит; держите меня в курсе всего, что случится. Если меня здесь не будет, не откажите в любезности разыскать меня.
Люсьен возвратился к себе в кабинет решительным шагом человека, идущего в атаку на батарею, — с той лишь небольшой разницей, что он думал не о славе, а об ожидающем его позоре.
В кабинете он застал Дебака.
— Жена Кортиса прислала письмо. Вот оно.
Люсьен взял письмо.
«…В госпитале мой несчастный супруг не окружен в достаточной мере заботами. Для того чтобы я могла уделить ему должное внимание, мне совершенно необходимо иметь кого-нибудь, кто заменил бы меня около его несчастных детей, которым предстоит сделаться сиротами… Мой муж насмерть сражен на ступенях трона и алтаря… Я взываю к правосудию вашего сиятельства…»
«К черту его сиятельство! — подумал Люсьен. — Я не могу сказать, что письмо адресовано мне».