Люсьен понял, что в полку, придерживавшемся умеренных взглядов, все роли были выгоднее роли республиканца, то есть человека, сражавшегося за правительство, которое не платит жалованья. Многие почтенные депутаты буквально не понимают такой нелепости и находят это «безнравственным» [12].
«Совершенно очевидно, — размышлял Люсьен, — что, если я останусь рассудительным человеком, у меня не будет и самого плохого салона, куда я мог бы пойти скоротать вечер. Если верить доктору, все здешние обитатели, кажется, слишком безрассудны и слишком глупы, чтобы внять голосу рассудка. В своих речах они пользуются только превосходной степенью. Не менее пошло быть и представителем умеренных взглядов вроде полковника Малера и ждать каждое утро, чтобы почта принесла тебе известие об очередной пошлости, которую придется проповедовать целые сутки. Будучи республиканцем, я только что дрался, чтобы доказать, что не разделяю республиканских убеждений; мне остается одно — прикинуться сторонником сословных привилегий и церкви, являющейся их опорой.
Такова роль, предуказанная мне состоянием моего отца. Всякий богач, если только он не обладает таким же обширным, изумительным умом, как у моего отца, может быть только консерватором. Мне возразят, что я носитель простой, буржуазной фамилии. Я в ответ намекну на количество моих лошадей и на их достоинства. В самом деле, разве тем небольшим уважением, которым я здесь пользуюсь, я не обязан исключительно моей лошади? Да еще не потому, что она хороша, а потому, что за нее дорого заплачено. Полковник Малер де Сен-Мегрен преследует меня; черт возьми, я попытаюсь одержать над ним верх, опираясь на мое положение в свете!
Этот лекарь, вероятно, будет мне очень полезен; он, по-моему, из тех людей, которые привязываются к лицам привилегированным, беря на себя заботу думать за них, как это делают в Париже господа N. и N. Такова была когда-то роль Цицерона при римских патрициях, выродившихся и впавших в ничтожество в результате целого века счастливого господства аристократии. Было бы весьма забавно, если бы этот курьезный доктор в глубине души верил в Генриха Пятого не больше, чем он верит в господа бога».
Суровая добродетель г-на Готье, пожалуй, нашла бы серьезные доводы против этого слишком легкомысленно принятого решения; но г-н Готье напоминал собою тех добродетельных женщин, которые дурно отзываются об актрисах: он был скучен, говоря о лицах, слывших весьма занятными людьми.
Вечером того же дня, когда Люсьен познакомился с мадмуазель Пришар, у него сидел доктор; он ораторствовал на тему о рабочих тоном взбешенного Ювенала; говорил о их несомненной нужде и о том, что они, возбужденные якобинскими памфлетами, должно быть, сбросят с престола Людовика-Филиппа. Вдруг, когда часы пробили пять, доктор, оборвав себя на половине фразы, поднялся с места.
— Что с вами, доктор? — спросил сильно удивленный Люсьен.
— Это время вечерней молитвы, — спокойным голосом ответил добрейший доктор, набожно опуская маленькие глазки.
Люсьен громко расхохотался. Сам огорченный своей выходкой, он попробовал извиниться перед врачом, но им снова овладел приступ сумасшедшего смеха, слезы выступили у него на глазах, и он, уже совершенно плача, переспросил доктора:
— Скажите, бога ради, куда вы идете? Я не расслышал ваших слов
— К вечерней молитве, в часовню Кающихся. — И доктор с важным видом знатока объяснил ему сущность этой религиозной церемонии.
«Это бесподобно! — подумал Люсьен, стараясь как-нибудь продлить объяснение и скрыть от врача, что он задыхается от еле сдерживаемого смеха. — Этот человек — мой благодетель; без него я впал бы в маразм. Надо, однако, что-нибудь ему сказать, иначе он обидится».
— Что стали бы говорить обо мне, дорогой доктор, если бы я пошел с вами?
— Ничто не сделало бы вам больше чести, — спокойно ответил лекарь, нисколько не рассердившись на безумный хохот Люсьена. — Но я должен по совести воспротивиться этой второй прогулке, как протестовал против первой; свежий вечерний воздух может снова вызвать воспаление, а если мы раздражим артерию, вам придется подумать о дальнем путешествии.
— Других возражений у вас нет?
— Вы станете предметом вольтерианских насмешек со стороны ваших однополчан.
— Пустяки! Я их не боюсь: в этих людях слишком много низкопоклонства для этого. Полковник в первую же субботу по прибытии нашем в город объявил нам в строю с многозначительным видом, что он идет к мессе.
— И, тем не менее, девять из числа ваших сослуживцев в последнее воскресенье отсутствовали в церкви. Но, право, какое вам дело до насмешек! В Нанси всем известно, как вы умеете пресекать их. К тому же ваше благоразумное поведение уже принесло свои плоды. Не далее как вчера, когда у маркиза де Понлеве кто-то высказал мнение, будто вы являетесь одним из столпов читальни этого вольнодумца Шмидта, госпожа де Шастеле изволила выступить в вашу защиту. Ее горничная, которая проводит весь день у окон, выходящих на улицу Помп, сказала ей, что полковник Малер де Сен-Мегрен совсем напрасно устроил вам сцену по этому поводу, что никогда она не замечала, чтобы вы посещали это заведение, и что когда вы, элегантный, хорошо одетый, проезжаете на прекрасном коне, стоящем тысячу экю, вы совсем не похожи… простите, это слова горничной, более справедливые, чем изысканные… — И доктор замялся.
— Полно, полно, дорогой доктор, я обижаюсь лишь на то, что может мне повредить.
— Ну что ж, если вы настаиваете, я доскажу: что вы совсем не похожи на республиканское мужичье.
— Признаюсь вам, сударь, — чрезвычайно серьезно ответил Люсьен, — я никак не мог бы заставить себя заниматься чтением в какой-то лавке (слово «лавка» было выбрано очень удачно; уроженец Сен-Жерменского предместья не выразился бы лучше). Через несколько дней, — продолжал Люсьен, — я могу предложить вам несколько газет, в чтении которых порядочный человек может открыто признаться.
— Знаю, сударь, знаю! — не без провинциального самодовольства воскликнул врач. — Почтмейстерша, вполне благомыслящая особа, сегодня утром сообщила нам, что вскоре мы будем иметь в Нанси пятый экземпляр «Quotidienne».
«Это уж слишком, — подумал Люсьен. — Не издевается ли надо мной этот чудак?» Слова «пятый экземпляр «Quotidienne» были произнесены с оттенком горечи, рассчитанным на то, чтобы задеть тщеславие нашего героя.
В этом отношении, как и в целом ряде других, Люсьен был еще молод, то есть несправедлив; убежденный в правоте своих взглядов, он был уверен, что познал уже все на свете, а между тем едва ли видел и четверть того, с чем следовало бы познакомиться поближе. Откуда мог он знать, что эти мелкие штрихи так же необходимы для провинциального лицемерия, как они были бы смешны в Париже? А так как доктор жил в провинции, он имел все основания изъясняться на языке провинциалов.
«Я скоро увижу, издевается ли надо мной этот человек», — подумал Люсьен. Он кликнул слугу, чтобы тот завязал ему изящными черными лентами разрезанный правый рукав его мундира, и отправился вместе с доктором к вечерней молитве. Эта религиозная церемония происходила у Кающихся, в хорошенькой церковке, чисто выбеленной и не имевшей никакого убранства, кроме нескольких исповедален из отполированного орехового дерева. «Бедный храм, но отменного вкуса», — подумал Люсьен. Вскоре он убедился, что здесь бывает одна только знать (вся буржуазия на востоке Франции настроена патриотически).
Люсьен заметил, как церковный сторож подал монетку неплохо одетой простолюдинке, которая, увидев отпертую церковь, собралась было войти в нее.
— Ступайте, ступайте, — сказал сторож, — это частная часовня.
Милостыня, очевидно, оказалась оскорблением: женщина покраснела до корней волос и выронила су; сторож оглянулся, не смотрят ли на него, и положил монету обратно себе в карман.
«Все окружающие меня женщины и несколько мужчин, — подумал Люсьен, — производят вполне приличное впечатление; доктор смеется надо мной не больше, чем надо всем остальным на свете; это все, на что я вправе претендовать». Удостоверившись, что его тщеславию ничто не угрожает, Люсьен сразу нашел вокруг себя неисчерпаемый материал для развлечения. «Здесь то же, что в Париже, — решил он. — Знать воображает, будто при помощи религии легче всего управлять народом. А мой отец того мнения, что именно ненависть народа к священникам вызвала падение Карла Десятого. Выказав себя набожным, я тем самым приобщусь к знати».