Люсьен помчался к монсеньору епископу. Его приняли с высокомерным презрением и даже с дерзостью, позабавившими его.
Он, смеясь, твердил себе, пародируя любимую фразу святого прелата: «Я сложу это к подножию креста».
Не о каких делах с монсеньором епископом он не говорил.
«Это лишь капля масла в колеса — и только».
В половине третьего Люсьен завтракал у генерала, с которым он потом отправился делать визиты, прерванные накануне.
К пяти часам Люсьен умирал от усталости. Этот день был самым деятельным днем в его жизни. Ему еще предстояла неприятная перспектива обеда у префекта, который мог оказаться недостаточно вежливым. Маленький капитан Меньер предупредил Люсьена, что два самых лучших сыщика префекта следят за каждым его шагом.
Люсьен в глубине души был вполне удовлетворен: он чувствовал, что сделал все возможное для торжества дела, справедливость которого, по правде говоря, была весьма спорна. Но это возражение, способное омрачить радость Люсьена, вполне уравновешивалось сознанием, что у него хватило мужества неосторожно поставить на карту уважение, которым он уже начинал пользоваться в министерстве внутренних дел. Кофф раз или два сказал ему:
— В глазах наших старых столоначальников и начальников отделений ваше поведение, если даже оно завершится провалом страшного господина Меробера, будет только великолепной ошибкой.
При обсуждении вопроса о подкидышах вы назвали этих людей канцелярскими креслами; они теперь воспользуются случаем отомстить вам.
— Что же следовало сделать?
— Ничего. Написать три-четыре письма по шесть страничек каждое — это в канцеляриях и называется искусством управления. Они всегда будут считать вас глупцом из-за того, что вы так рисковали своим служебным положением. И, кроме того, в вашем возрасте требовать сто тысяч франков для подкупа! Они распространят слух, что вы положили себе в карман по крайней мере треть этих денег.
— Я сперва так и подумал. Теперь мне приходит в голову другая мысль — когда кто-нибудь действует в интересах этих министров, он должен опасаться не противников, а людей, которым служит; так обстояло дело в Константинополе в эпоху упадка империи. Если бы я ничего не сделал и ограничился только красноречивыми письмами, я еще до сих пор хранил бы в сердце воспоминание о том, как нас закидали грязью в Блуа. Вы были свидетелем моей душевной слабости.
— Что ж, вы должны меня возненавидеть и удалить из министерства, — я об этом уже думал.
— Напротив, мне приятно, что я могу теперь говорить вам все. Умоляю вас не щадить меня.
— Ловлю вас на слове. Этот маленький хвастунишка де Серанвиль, должно быть, лопается от ярости против вас, ибо в конце концов вы уже два дня работаете за него, а он только пишет сотни писем и, в сущности, не делает ничего. Я убежден, что в Париже его одобрят, а вас будут порицать, но, как бы он ни вел себя по отношению к вам сегодня вечером, не поддавайтесь гневу. Если бы мы жили в средние века, я боялся бы, что вас могут отравить, ибо в этом маленьком софисте я вижу ярость освистанного автора.
Карета остановилась у подъезда префектуры. Человек десять жандармов были расставлены на первой и на второй площадке лестницы.
— В средние века этих людей поставили бы здесь для того, чтобы вас убить.
При проходе Люсьена они вытянулись в струнку.
— Все знают о возложенном на вас поручении, — промолвил Кофф. — Жандарм с вами вежлив. Можете судить, как велика ярость господина префекта.
Господин де Серанвиль был очень бледен и принял их обоих с принужденной учтивостью, которую не смягчил даже заискивающий прием, оказанный всеми Люсьену.
Обед прошел холодно и уныло. Все эти чиновники предвидели завтрашнее поражение. Каждый из них думал: «Префекта отрешат от должности или переведут в другое место, а я буду говорить, что он виновник неудачи. Этот молокосос — сын банкира нашего министра; он уже рекетмейстер; весьма возможно, что он и явится преемником префекта».
Люсьен ел, как волк, и был очень весел.
«А я, — думал г-н де Серанвиль, — я оставляю, не дотронувшись; все, что мне кладут на тарелку; я не в состоянии проглотить ни куска».
Так как Люсьен и Кофф говорили довольно много, то постепенно весь разговор за столом свелся к беседе между начальниками местных управлений имуществами и налоговыми сборами, с одной стороны, и вновь прибывшими лицами — с другой.
«А я, я всеми покинут, — думал префект. — Я здесь уже словно чужой, мое отстранение от должности — дело решенное, и (вещь совершенно неслыханная) я вынужден торжественно принимать в префектуре моего преемника». За второй переменой Кофф, от которого ничто не ускользало, заметил, что префект ежеминутно вытирает себе лоб.
Вдруг раздался сильный шум: это прибыл курьер из Парижа. Он с шумом вошел в залу.
Начальник управления косвенных налогов, сидевший около входной двери, машинально сказал курьеру:
— Вот господин префект.
Префект поднялся из-за стола.
— Мне нужен не префект де Серанвиль, — напыщенно-грубым тоном возразил курьер, — а рекетмейстер господин Левен.
«Какое унижение! Я больше уже не префект!» — пронеслось в голове у г-на де Серанвиля, и он опустился в кресло. Опершись локтями на стол, он закрыл лицо руками.
— Господину префекту дурно! — воскликнул генеральный секретарь и взглянул на Люсьена, словно прося у него извинения за человеколюбие, которое он проявлял, обращая внимание на состояние префекта.
Префект в самом деле был в обмороке; его поддержали и усадили у открытого окна.
Люсьен между тем удивлялся незначительности содержания доставленной курьером депеши. Это было длинное письмо министра, посвященное мужественному поведению Люсьена в Блуа; министр собственноручно приписал, что виновники бунта будут разысканы и подвергнуты строгому наказанию, а также что он, министр, прочел письмо Люсьена в совете в присутствии короля и что все отнеслись к этому письму как нельзя лучше.
«А о здешних выборах ни слова! — подумал Люсьен. — Стоило ради этого гнать курьера!»
Он подошел к распахнутому окну, у которого усадили префекта; г-ну де Серанвилю натирали виски одеколоном; вокруг все повторяли одну и ту же фразу: «Переутомление, вызванное выборами…»
Люсьен сказал несколько подобающих слов и попросил разрешения на минуту удалиться с г-ном Коффом в соседнюю комнату.
— Допускаете ли вы, — спросил он Коффа, протягивая ему депешу министра, — чтобы из-за такого письма посылали курьера?
Он углубился в чтение письма от матери, которое быстро прогнало улыбку с его лица. Г-же Левен казалось, что жизнь ее сына находится в опасности, и, прибавляла она, «из-за столь грязного дела». «Брось все и возвращайся… Я здесь одна; твоего отца соблазнило честолюбие: он уехал в Авейронский департамент, за двести лье от Парижа, рассчитывая, что там его изберут депутатом».
Люсьен поделился этой новостью с Коффом.
— Это и есть письмо, из-за которого сюда погнали курьера. Госпожа Левен, вероятно, потребовала, чтобы письмо было доставлено вам как можно скорее. В общем, дела здесь не слишком веселые. Мне кажется, вам следует вернуться к этому иезуиту, который помирает от заглушённой ярости. Я со своим важным видом могу только ухудшить его состояние.
Действительно, возвратившись в столовую, Кофф был великолепен. Он извлек из кармана десяток донесений о выборах, которые вложил в депешу и носил с собой как святые дары. Г-н де Серанвиль очнулся от обморока; его тошнило, и он, охваченный тоскою, с видом умирающего смотрел на Люсьена и на Коффа. Состояние, в котором находился этот дрянной человек, растрогало Люсьена: он видел в нем только страдающее существо. «Надо избавить его от нашего присутствия», — решил он; после нескольких вежливых фраз он удалился.
Курьер бросился вслед за ним по лестнице, чтобы получить от него распоряжения.
— Господин рекетмейстер отправит вас завтра обратно, — с неподражаемой важностью промолвил Кофф.