8
Неожиданно раздался страшный стук в дверь. Словно в нее бухали деревянной балдой. Все переглянулись, Надька побледнела. Кто бы это мог быть? «Ничего! Открывай! — приказал Шишкин. — Нас здесь трое фронтовиков, все офицеры милиции, при форме — отобьемся от любого!» Хотя боязнь все-таки была, понимали: если свои, но не отдельские, а солдаты-милиционеры из батальона срочной службы или мотодивизиона — хрен от них отобьешься, там есть служаки, вызовут подкрепление — и живо окажешься где-нибудь на цугундере. С другой стороны — зачем сюда может пожаловать чужая милиция? Особенного шума нет, общественный порядок никто не нарушает, а что творится за дверьми — это вообще не их дело.
Надька ушла; слышно было, что она с кем-то препирается; звякнул замок, раздался тяжкий топот по коридору. Наконец дверь рванули, и гнусавый хриплый голос заревел:
— Вот где они скрываются, негодяи! Бросайте оружие, руки за головы! Вы все арестованы и будете сидеть!..
Из-за широках плеч прокурора Ивана Степаныча Таскаева выглядывала бледная перепуганная Надька.
— Здор-рово, ребята! Здор-рово, братья! — захрипел Ваня. Он еле стоял на ногах. — С пр-р-раздником! Выпьем за тех, кто ком-мандовал р-ротами!..
— Милости просим, Иван Степаныч! — раздались голоса. — Надежда, стул гостю дорогому! Какими судьбами? Мы думали, вы там сегодня с прокурорскими гужуетесь!
Когда налили, Таскаев поднялся, качнувшись; стакан утонул в его огромной пухлой грабле.
— З-за Сталина!
Все кивнули и молча выпили. Носов ожидал, что тост откажется поддержать хотя бы Фаткуллин: за убитого в тридцать восьмом отца, за изломанное детство. Нет, ничего. Высосал, и даже с торжественным видом. Михаил подошел к нему, встал рядом и тихо спросил:
— Ты чего, Фаридыч, двуличничаешь? Зачем за него водку пьешь?
— Это — другое, — так же тихо ответил капитан. — Ты эти вещи не путай. Это — война. Другое дело. Святое. Нельзя не выпить.
— Ну-ну…
— И какой же вы, ребята, замечательный народ, — гугнил между тем Ваня-прокурор. — Люблю я вас, стервецов. Эй, Анвар Фаридыч! Давай-ка устроим соревнование: кто больше Есенина знает? Любишь ведь его, верно? Вс-се сведения об вас имею…
— Какой разговор! — откликнулся Фаткуллин. Есенина он готов был читать и слушать бесконечно. — Устроим соревнование — русский с татарином, а?
Не бродить, не мять в кустах багряных
Лебеды и не искать следа…
Прочел одно, другое, третье.
— Знаешь, — одобрительно сказал прокурор. — Но это то, что многие знают. А вот я сейчас прочитаю — и почувствуешь, что слабак.
Он начал «Анну Снегину».
Михаил знал эту поэму, тоже любил ее, но был сначала равнодушен к чтению. И все-таки когда Ваня захрипел:
Расстались мы с ней на рассвете
С загадкой движений и глаз.
Есть что-то прекрасное в лете,
А с летом прекрасное в нас… —
горло сдавило, и по лицу покатились слезы. Какая поэзия, и какая кругом грязная жизнь! И ты сам грязный. И все грязные. И Есенин нас не отмоет. И Твардовский, которого тут же читал однажды молоденький участковый.
Когда-то у той вон калитки
Мне было шестнадцать лет,
И девушка в белой накидке
Сказала мне ласково: «Нет!»
Гос-споди… Теперь плакали все: Надька, Клара, Коля… И прожженный капитан Шишкин. У Таскаева перехватывало дыхание, он глотал воздух широкой пастью, пучил глаза. Все, кончил.
Помолчал.
— Налейте мне, братцы. Что-то… не могу. Давайте все выпьем… Я это только на фронте узнал. Мы, молодые офицеры, его стихи друг у друга переписывали. Сколько теперь тех тетрадок вместе с костями незнамо где тлеет…
— А у нас одного парня за Есенина, помню, чуть под трибунал не упекли, — сказал Хозяшев. — Я на танках служил, стрелком-радистом. А он — командир машины был, с-под Томска. Замполит его тетрадку со стихами где-то надыбал… ох и разорялся! «Демагогия! Упадочность! Кулацкая агитация!» Кругом война идет, а он… Дурак, конечно. Если бы не на фронте, в запасном или учебном, он бы точно его засадил. А тут комбат ему говорит: «Если парня не будет — сам на его место сядешь. Имей в виду — у меня лишних нет». Тот и отвязался. Только тетрадку сжег перед строем. И парень тоже скоро сгорел — вместе с танком, с экипажем…
— Ну, завспоминал… — с тоской произнес Ваня. — Хоть сегодня вы меня не мучьте! Я в сто раз больше вашего видал, поняли вы?! Я в сороковом пехотное училище кончил! Под Смоленском первый бой принял! От той нашей дивизии знаете сколько сейчас в живых народу осталось? Три человека!!! А я в ней… сколько был… а!.. А-а-а! — хрящи на шее у него туго натянулись, синеватой бечевкой четко обозначилась и запульсировала вена. Рот застыл, руки окостенели, скрюченные, — Ваня начал закидываться. Фаткуллин, крикнув: «Держите его, крепче!» — схватил графин и стал брызгать водой на лицо. Прокурор грузно опал на стуле; открыл глаза, поморгал, выдохнул шумно: «Х-ху-у-у…»
— Ничего, бывает, — по шишкинскому лицу блуждала жалкая, мерцающая улыбка. — Посидите, отдохните, Иван Степаныч.
— Быв-вает… — слова у Таскаева выходили еще полувнятными. — Вот так концы и отдаем… Ладно, гуляйте, я… посижу пока… А все ты виноват! — напустился он на Колю. — «Сгорел… с танком…» Кто тебя за язык тянет? Вы пейте, пейте, старые банидиты… а ты, парень, как сюда затесался? — обратился он к Носову.
— Он наш друг! — сказал Фаридыч.
— Друг… Он еще молодой, а вы его спаиваете. Иди-ка, Миша, сюда, давай потолкуем, ну их на хрен…
После выпитого Михаилу снова стало хорошо. Душа рвалась на волю.
— А выпьем, Иван Степаныч?
— Ну выпей, я пока подожду. Давай, двигайся ближе. Ты, я слыхал, уходить собрался? В науку, да? Дело неплохое… Что, и раньше тяга была? Диплом у кого писал?
— У Литвака.
— У Ильи? Да я же его знаю как облупленного! Он у меня в районе помощником начинал. Умный парень, но с заскоками… на чем-нибудь да подорвется, бывало! Я ему рекомендацию в партию давал. Привет передавай.
— Я выпью еще, Иван Степаныч?
— Давай-давай… Жалко, что со следствия уходишь. Работаешь чисто, все на ходу хватаешь, багаж хороший. Вообще с вами, университетскими, сложная штука. При вашем-то, казалось бы, образовании, кругозоре, чего проще — врубился и пошел! До любой должности можно дорасти. Надо только знать, чего хочешь. А вы… за службу не держитесь, все по сторонам смотрите. Что тебя взять, что этого Фудзияму вашего… чего ему не хватало? А вот кто из милицейского аппарата или школ на следствие попадает — они капитальнее, хоть и толку обычно поменьше, кругозор поуже. Вцепятся, и — тихонько, тихонько…
Носову вспомнилось, как месяц назад он увидал на рынке своего однокурсника Серьгу Назина: тот в форме, сверкающих сапогах волок за шиворот по грязи на пару с каким-то сержантом драного заблеванного шарамыгу; лицо у Серьги было радостно-ретивое, возбужденное.
— Не все ведь, Иван Степаныч, — сказал он, — такие, как я да Вайсбурд. Часть приживается к этой системе, прилипает и прекрасно себя в ней чувствует.
— Да… и бессовестные есть, и всякие… тоже знаю. А тебя вот жалко. Ты поначалу не очень надежным мне казался — все жалел, понимаешь, кого-то… Разве можно, что ты! Эта публика матери родной не пожалеет — не хватало еще нам слюни перед ней пускать! Хотя то, что через душу это продернул — тоже неплохо… А в последнее время у меня к тебе нет претензий. Вырос, построжал… молодец! Давай-ка, плесни себе и мне.
Они выпили, и прокурор положил на носовское плечо свою тяжелую длань.
— Оставался бы, а? Я бы из тебя второго Бормотова сделал. А он — ас в следствии, другого такого во всей области нет. Эти-то, — он кивнул в сторону галдящих стариков, — пар отработанный, на них надеяться нечего. Вообще — глянешь кругом, и — хоть шаром покати, нет крепких ребят. Не-ет, зря уходишь, зря… Только жалеть их не надо. Всех под корень… р-рубить!.. Да, вот… отпустил ты… женобой, помнишь, истязатель… приостановил дело…