И угадывали мы в расспросах учительницы замысел на новый поход. Жалели, что времени мало остается.
Уже близились к концу три недели — срок, который нам дали родные. Пора было деду Савелу после Павкиной болезни показаться, да и домой возвращаться.
«На муромской дорожке»
Что, кажись, тут особенного: встретились, расстались — и продолжай каждый идти своей дорогой. И все-таки, чувствуем, грустно нам расставаться с Тумановым, с Максимы-чем, с бабкой Васеной — со всем лесным поселком. Хотелось перед уходом с Белояра и школу посмотреть, в которой будут учиться Нина и Боря Королевы.
С пробежки от дома лесного инженера до нового здания школы и началось утро следующего дня.
«Королева» не побежала. Она шагом пошла следом за нами вместе с Надеждой Григорьевной, и мы первыми распахнули новенькую, покрашенную желтой краской дверь в коридор.
Я первым догадался пробежать вдоль всего коридора от двери до широкого переплетчатого окна на противоположном конце.
— Нинка, мы обновили вашу школу! — забывая, что вместе с ней идет и Надежда Григорьевна, крикнул я, лишь «королева» приотворила дверь.
Учительница, заметив, что я и сам уже спохватился, на этот раз оставила без замечания мое «неуважительное обращение к девочке».
Школа была точно такая же, как и наша — зеленодольская, только новенькая. Две высокие двери направо — это классы. Не заглядывая в них, можно увидеть, что в каждом сложена печка, потому что кирпичная кладка вровень со стенкой выведена. Налево три двери поменьше — это кухня, комната для «технички» и квартира учительницы.
В коридоре нет еще ни часов, ни плакатов, но я представляю все в точности, как это расположено в нашей школе. Вот здесь, думается, будут висеть часы с двумя большими гирьками на медных цепочках. Здесь плакат: «Ученье — свет, неученье — тьма». Здесь впервые накануне праздника повесят красное полотнище: «Да здравствует Великая Октябрьская социалистическая революция!» Потом на нем, немножно полинявшем, будет написано: «Да здравствует 1 Мая!» Здесь в рамочке за стеклом будут выписаны фамилии первых учеников школы и среди них наших друзей — двоих Королевых.
Приятно так думать.
В классах — географические карты и картины. Черные, покрытые лаком парты расставлены в три ряда. Интересно, за которыми будут сидеть Боря и Нина? У меня — рядом с печкой, третья в первом ряду.
«Обязательно нужно сказать Боре, чтобы он нам написал все подробно, когда начнется учеба», — думаю я.
— Хорошая школа, — говорит Костя Беленький.
— Замечательная! — подхватывает Ленька.
— Теперь вам только учительницу, чтобы хорошо учила, — высказываю я свое пожелание Нине и смотрю на Надежду Григорьевну.
Она поглядела на меня такими добрыми глазами, что мне захотелось обязательно поближе к ней придвинуться. А Надежда Григорьевна положила мне руку на голову и сказала:
— И учиться тоже хорошо надо.
Задумчиво так сказала, и обратно от школы шла тоже задумчивая.
Василия Петровича дома мы не застали. Воспользовавшись тем, что остался один, он впервые нарушил предписанный бабкой Васеной постельный режим.
Нашли мы лесного инженера на берегу Белояра. Сидит Василий Петрович, опершись на трухлявый замшелый пень, глядит мечтательно на противоположный берег, в тот край, где должна быть наша деревня.
— Скучно, надоело в комнате, — сказал он несмело, будто попросил: «Вы уж меня не ругайте, дайте здесь посидеть немножко».
Надежда Григорьевна вскинула глазами, покачала головой и, ничего не сказав, тоже присела неподалеку от Туманова.
— Рассаживайтесь на травке, — обратилась она к нам. Не знаю почему, но только слегка показалось мне, что Надежде Григорьевне хочется так вот, тихо чтобы, подольше с нами побыть. Редко бывала наша учительница такой вот задумчивой. А сейчас, похоже, ей даже грустно было немножко.
Спокойно, без толкотни, разместились мы на траве вокруг учительницы. И никто ни слова.
В наступившей тишине, сам не знаю почему, вдруг отчетливо встал передо мной другой день, когда провожали мы старшего брата учиться в город, в семилетку. Отец пригладил волосы, поправил выбившуюся из-под пояса рубашку, внушительно и спокойно сказал: «Садитесь».
Так же тихо присела вся семья. И я не дышал, глядя на старшего брата, который вдруг будто вырос в моих глазах.
— Ну, счастливо! — сказал отец.
Так прощался я с братом, расставаясь с ним на небывалый еще в нашей жизни долгий срок.
Что-то подобное торжественности той минуты почувствовал я и сейчас, неторопливо присаживаясь на траву. По этому сравнению невольно явилась и мысль: «С кем же из родных или близких сегодня расстаемся?»
Я смотрел на Надежду Григорьевну с каким-то особенным, непонятным волнением. Должно быть, так же в тот памятный день мой старший брат глядел на притихшую, молчаливую мать, напутствующую его на большое и доброе дело.
— Так вот вы где? От меня не спрячетесь! — густым басом громыхнуло позади, заставив всех нас вздрогнуть от неожиданности.
Мы оглянулись. За спиной лесного инженера, расплываясь в широченной улыбке от удовольствия, что удалось подойти незаметно и так ловко «встряхнуть» нас, стоял Максимыч. Но какой Максимыч!
Он был совсем не похож на того, лесного, что с мальчишеской ухваткой и медвежьей силой таскал тяжелые ящики с жестяными воронками.
Сейчас пройди Максимыч, не оглядываясь и не давая о себе знать, поблизости от нас — ни за что не признать бы знакомого бригадира. Рыжей колючей бороды как не бывало. Вместо старого засаленного пиджака на нем был совершенно новенький, с морщинками от долгого лежанья в сундуке серый костюм в полоску, который и на могучей коренастой фигуре бригадира держался немножко свободно. Видно, добрый, старинной русской закваски работал над ним портной: больше всего боялся, как бы не обузить, не окоротить дорогую вещь. И получилась одежина, как говорится, «дорого, да мило». Максимыч чувствует себя в нем свободно, как в шубе. Только клетчатый галстук под белым воротником рубашки связывает широкие и непринужденные движения бригадира, туго затянутым узлом напоминает о праздничном костюме.
— Что присмирели? Припекло на солнышке? — гудит он, выискивая местечко поудобнее. — Песню бы, что ли, грянули. Ну-ка, поднимай «На муромской дорожке»!
Уже присаживаясь, он замечает Надежду Григорьевну и умолкает стыдливо, как школьник, который расшумелся, раскричался во время перемены и вдруг увидел рядом с собой учителя.
Школьник в этом случае немедленно утихает и старается затеряться среди товарищей. А Максимычу среди нас затеряться невозможно, потому он смущенно, громко говорит:
— Здравствуйте!
Здравствуйте! — отвечает наша учительница и протягивает Максимычу свою маленькую руку. — Хорошая это песня, «На муромской дорожке», старинная. Вы знаете ее?
А кто ее не знает? — удивляется Максимыч, оглядываясь на Туманова. — Раньше в деревне как запоют под гармошку, не только девки и парни — ребятишки и те подтягивали.
— Спойте, пожалуйста, — просит Надежда Григорьевна.
Максимыч заметно колеблется. Теперь он и сам не рад, что так неосмотрительно и неловко, с бухты-барахты, себя в песельники произвел. Вот теперь и расхлебывай: и гостью обидеть неудобно, и запеть смелости не наберется.
— Разве все вместе, — нехотя поддается он.
— Давайте вместе, — соглашается Надежда Григорьевна.
Она обнимает меня за шею и подсаживает поближе к себе. С другой стороны к учительнице клонится «королева».
Максимыч Павку избрал себе за опору. Облокотился ему на плечо, раскачивается тихонько.
Туманов от пекька в их сторону, на другой бок переваливается. Костя Беленький с Ленькой Зинцовым устраиваются в серединке.
Когда люди теснее, это все равно что дружнее. Так и песня лучше поется.
И Максимыч робко заводит приглушенным печальным басом:
На муромской дорожке
Стояли три сосны…