Много поют на деревне песен, старых и новых, грустных и веселых: и лад держат и голоса — хоть со сцены выступай, но такого пестрого и согласного хора с той поры я не слыхивал. Поют парни отдельно, поют девки сами по себе. Соединятся посреди деревни — вместе песню поведут. Старые песельницы на завалинке, заручившись парой седобородых басов, «В саду ягодка-малинка» плавно за волной волну выводят, двумя ручейками о судьбе Ваньки-ключника печалятся. И все взрослые, все ровные — голоса уверенные, устоявшиеся.
В нашем пестром хоре вся песенная речка на мелкие ручейки раздроблена. Бас Максимыча широко и ровно густой гладью стелет, чуть из глубины колышется. По нему Туманов волнистой полосой помягче голос накладывает. Надежда Григорьевна звонкой струйкой в волну вплетается, скользит по ней светлой полоской от берега к берегу. «Королева», подладившись, по той полоске золотыми ниточками плетет. А тут разудалый Ленька Зинцов: вырвется, ни на кого не оглядываясь, никого не спрашивая, словно острым лезвием прорежет бас Максимыча до самой глубины. И летит эта струя, сверкая, дальше, дальше, ускользая незаметно от новой нарастающей волны. Когда Ленькина струйка блекнет — и мне остается местечко прописать искоркой по глухому Костиному голосу. Павки не слышно. Павка только рот открывает, а поет ли — неизвестно.
Слушателей никого. Может быть, потому ладно и песня удается, что никто не слушает, никто не смущает вниманием: поем мы сами для себя, слушаем сами себя и живем этой песней, отдавая ей свой голос и душу.
Хорошая прощальная песня была у нас над Белояром, возле старого замшелого пня и склонившейся над водой ивы с подмытыми корнями. Но лесного инженера навела она на грустные размышления.
— Жалко, что на муромской дорожке три сосны стояли, — все еще под впечатлением песни заметил Василий Петрович, делая особое ударение на последнем слове. — В прошлом времени глагол употреблен: «стояли». — И он оглядывается на Надежду Григорьевну, будто спрашивает, проверяя себя: «Верно ли запомнил я грамматику русского языка?»
Учительница только улыбнулась и промолчала. Перебирает растрепавшиеся волосы «королевы», заплетает их в косу.
И снова говорит лесной инженер, которого так растревожили и взволновали песенные три сосны.
— Стояли, а теперь не стоят. Когда-то там и муромские леса стояли. Знаменитые леса! Помните это? — обращается он к Максимычу и легонько наводит на мотив:
Едут с товарами в путь из Касимова
Муромским лесом купцы.
— Одно воспоминание осталось от тех лесов. Разве только в песнях и услышишь да в книгах прочитаешь. Не досталось нам этого богатства. Вырубили муромские леса, начисто вырубили. Вокруг всего Мурома хоть шаром покати. Ока — какая красавица, и ту всем ветрам открыли. Голая стоит. Вода туманом, а берега песком дымятся. Постарались купцы: где были хорошие дороги, там все леса повырубили, а новые выращивать нам оставили. Обеднела хорошими лесами наша среднерусская полоса, — с горечью признает Туманов.
— А Ярополческий бор? — вскидывает голову Ленька.
— Ярополческий-то?
В вопросе Зинцова явно слышался молодой азарт. Почему, мол, все муромские да муромские? А наш, Ярополческий, чем хуже?!
Для нас такая горячность друга тем более изумительна Когда в бор шли, так и чувствовалось по всем разговорам и выходкам Леньки, что ему все нипочем и поход для него не больше чем интересное времяпровождение, когда без помехи со стороны взрослых можно делать все по своему желанию.
И вот пробудилась у Леньки какая-то новая, неведомая по крайней мере незаметная до сих пор струнка гордости за свой край.
Глядя на него, и Надежда Григорьевна одобрительно улыбается, и Масимыч веселее поднял голову, встретив в лице Леньки горячего единомышленника. От удовольствия руки потирает — тоже ждет ответа от инженера. Что, мол отмалчиваешься? Отвечай парню.
Василий Петрович теребит сухую былинку. Прищуривая один глаз, думает.
— Ярополческий-то? — повторяет он. Видно, прикидывает, как бы ответить поладнее, чтобы и Леньку равнодушием к Ярополческому бору не обидеть и от правды не отступить.
— Младший брат тому Ярополческий. Тот отшумел свое время. Хотя и сейчас по старой привычке говорят порой: «Как Муром зеленый», а Муром уже давно не зеленый. Далеко отступили от него леса. А наш Ярополческий пошумит еще… Конечно, если беречь его.
И рассказывает Василий Петрович. О простом говорит, а нам удивительное рисуется. В лесу сидим, а пустыню себе представляем. Кругом песок сыпучий. Ветер его по равнине волнами гонит, все на своем пути заметает. Только в одном месте среди песков светлый ручеек пробивается. Вокруг него зеленые пальмы растут, берегут от песчаной пыли, не пускают ее в свой тесный круг.
Так говорит Туманов. И хочется нам, чтобы от тех пальм пошли расти большие зеленые деревья во все стороны. А между ними тропинки песчаные, гладкие. Беги по ним через всю пустыню хоть на край света, к какому-нибудь синему морю.
Когда легко мечтается — хорошо и верится. Даже сомнения нет, что именно так, и только так, должно случиться в той пустыне. И, может быть, мысленно мы уже идем по ней, мечтая о чудесном синем море. Но Василий Петрович рассказ свой кончает печально:
— Вечерней порой пришел к ручейку под пальмами усталый караван. Не подумали люди, что следом за ними пойдут другие и для них будет ручеек в тени отдыхом и спасением от жары и жажды. Напились путники вдоволь холодной воды, с собой в кожаные бурдюки про запас набрали, а деревья на костер порубили. Засыпало тот ручей песком, и следа от него не осталось.
— Будете дальше учиться — в книжках об этом прочитаете, — говорит Василий Петрович.
А Леньке не до книжки. Его зло разбирает, почему люди деревья порубили.
— Бывает так иногда. Печально, но бывает, — объясняет Леньке Туманов. — В пустыне — там каждое деревце на счету, сразу заметно, если уничтожили. А здесь, смотрите: вон кто-то елочку у самого обрыва сломил. Ее никто и не замечает.
Ленька поеживается зябко и молчит: это его вчерашняя работа.
А инженер рассказывает, сколько вот так, безрассудно, в лесу, в городе или в деревне деревьев губят.
— Под вязом или под сосенкой посидеть, в роще грибы и ягоды собирать или липовой аллеей с песнями пройтись мы все любим. Но бывают и такие, что любят из молодой липы свистки делать. На свисток дерево режут, которому бы сто лет расти да красоваться. Другие на палку сосенку попрямее выбирают, сучок полукругом в рукоятку врежут и форсят. Из сосны бы в свое время хорошая мачта на корабле стояла, а человек вырезал палочку для забавы, а через час бросил ее. Много еще и таких любителей. Поменяют вот так двадцать человек свои палочки всего по три раза — j и кто-то дома лишается. Хорошего дома! Понимаете, ведь I шестьдесят палочек — это дом.
Мы вздыхаем сочувственно и переглядываемся при словах Туманова: насчет палочек за нами тоже грешки водились, особенно когда появится в руках отточенный ножичек. Как не попробовать, как не проверить в этом случае — перережет он кустик с одного раза или не перережет? Ни о чем другом мы тогда не задумывались, просто хотелось испы> тать, остер ли ножик. Хвалились перед товарищами, у кого лучше тешет. А теперь и в кармане его приходится в кулак зажимать, чтобы не выдал, а глаза в землю опускать.
Но Василий Петрович ни словом, ни намеком о нас не поминает, будто то, что другие делают по незнанию, к нам, Путешественникам по Ярополческому бору, никакого отношения не имеет. За это мы благодарны ему.
В это время, как сейчас помню, дал я себе в душе чисто-сердечную клятву никогда в жизни не резать, не ломать и не гнуть деревья и кустики, если нет на то настоящей надобности.
Максимыч на слово тоже чувствителен: послушал рассказ о засыпанном ручейке в пустыне и грустно замечает:
— Белояр тоже мелеет. Когда я в ваши годы был, — обращается к нам десятник, — тогда по Белояру и летом катера ходили. Беленький один мне здорово нравился. Пронырливый, легкий, как перышко. Встречь стержня так и режет. Загудит-загудит: «Ждите! Встречайте!» А ночью разноцветными огнями нарядится — так и мелькают между деревьями… Почему, инженер, река мелеет?