— Как идешь от моего дома к метро, так там по пути как раз винный, на Малой Филевской, и его как Бастилию брали… А там с утра такие ребята торчали! Она сначала удивлялась — отчего ж у них такие румяные рожи. После насмотрелась всякого — там и лужи крови, и драки бывали. Для нас это нормальное явление, как бы комедия… А у нее такой вот создался страх перед русскими. Она думала, что там, в России, труба дело — там все пьяные ходят…
В Москве Ким пыталась понять жизнь и специально встречалась с анонимными алкоголиками, с пролетариями — представителями революционного класса и "лучшими" людьми — коммунистами; очень удобно было то, что иногда все три ипостаси соединялись в одном лице.
Ну и какой был вывод? — спросите вы. А какой может быть вывод после общения с такой публикой?
Ким страшно расстроилась и во многих своих идеалах разочаровалась:
— Мне видно, что любой нормальный умный человек, порядочный в моих глазах, который имеет какие-то принципы, — такой человек не будет в русской компартии.
И я тут что, с ней спорить буду?
— Так коммунисты — они и есть коммунисты, какой с них спрос…
— В Америке — это другое, — обижается она. — У нас даже в компартии США были принципиальные люди! И рабочие у нас чувствуют, что они могут что-то делать. А в Союзе рабочий — бессильный. Если он не получает зарплату, он не будет протестовать, он просто будет без денег. Это какая-то рабская психология! — Дальше она меня берется утешать: — У нас такая психология тоже есть у негров от исторических причин, потому что они рабами были. И поэтому сейчас у них нет такого самоуважения, как у белых. Они не могут поднимать себя, они пользуют наркотики. Большинство негров нищие…
Будущее России Ким представляется прекрасным:
— Я надеюсь что у вас забастовок будет еще больше. А то большинство страдает и бедствует, а мафиози правят страной.
Это жестокое триединое разочарование в коммунистах, рабочих и алкоголиках могло бы сломить Ким, если бы она не нашла утешения в Кулагине. Он был всем хорош: во-первых, беспартийный, во-вторых, не пролетарий, а художник, а в-третьих, пить фактически бросил. А душевность одинокого художника, с которой он по пьянке бескорыстно спас несчастную девушку, была и вовсе беспример-ной.
И она сделала ему предложение, от которого он не смог отказаться:
— Она мне говорит, пойдем женимся, в смысле я замуж выхожу. Ну, за меня.
Узаконили они свои международные отношения. И стали жить-поживать и добра наживать.
— Помню, были у нее какие-то французы, я им матрешек с Горбачевым налепил, а они мне телевизор цветной и палас подарили. — Кулагину приятно про такое рассказывать. — Стал я подниматься, подниматься… Я в Америку жить и не собирался. Мне и в Москве было хорошо. Думал, жена — американка, даст мне престиж какой-то.
А престиж точно появился:
— Телефон, как утюг, стал нагреваться. Всем я стал нужен, всем я стал хороший. Все ко мне уже липнут…
Однако разлука художника с родиной представлялась неминуемой.
— В Москве тогда дела такие начались, что и жратвы нету; как раз мятеж первоначальный был в августе. Так что решил я ехать.
Таким был его ответ на вечный и мучительный вопрос: "С кем вы, мастера культуры?"
— А ехать в Америку — так надо ж уметь что-то делать! Ну, перед отъездом взял я доллары, поменял на русские бабки, купил ящик водки и поехал в Федоскино. А там же лаковые шкатулки. Снял на неделю комнату, пригласил тех, кто любит выпить, — ремесленников. Ну вот, ребята начали пить и показывать мне, как они рисуют — один способ, другой. И как орнаменты делать. Все это я записал в своем мозгу. Потом аналогичную операцию проделал в Жостове. Ну теперь, думаю, можно рвать отсюда. Вот. И поехал сюда. Друзья меня догоняли снимай пиджак, снимай куртку, ты там себе все равно купишь. Ботинки снимали! До самого поезда за мной бежали, раздевали…
— Это с какого вокзала на Нью-Йорк отходят поезда?
— Нет, мы до Хельсинки, а дальше — самолетом. Потому через Финляндию, что везли заготовок много, из "Шереметьева" столько не выпускали.
Жить они стали в тихом американском Подмосковье, поближе к теще. Сняли в райцентре Скрэнтон дешево, за 300 долларов в месяц, домик.
Вот в нем-то мы и сидим, на кухне. Вообще я заметил, что иностранцы очень быстро заражаются русской привычкой кухонного общения; съездили разок в Москву — и все, неуютно им уже в стандартной вылизанной гостиной. Сидим совершенно по-русски, только что без водки. Ким заранее по телефону взяла с меня слово, что я приду без нее, родимой. Я так и пришел пустой. Кулагин стал уныло расставлять на кухонном столе здоровенные чайные, как в России про них иногда говорят, бокалы и доставать из буфета шоколадки равнодушной недрогнувшей рукой… Это, конечно, очень скучное занятие. Но вот он вспомнил о чем-то приятном, бросил эти шоколады и прочувствованно воскликнул:
— А вот, подарю-ка я тебе свитер!
И быстро принес, точно из другой комнаты, этот подарочный свитер. Толстый такой, самодельный (явно индейской, с характерным узором, вязки), теплый, под суровую подмосковную зиму:
— Вот, бери!
И размер у нас один, солидный и внушительный, так что отговорить его от дарения свитера было очень непросто. Художник поначалу не хотел меня слушать:
— Скучно мне! Живешь как в золотой клетке. Жрать есть, обуться-одеться есть, выпивки полно, машина есть, вторая есть, а общения нет никакого… Русские эмигранты, которые сюда приехали, друг от друга убегают; какая-то паранойя! Но тут один есть из Ленинграда, так мы с ним выпиваем иногда водку деликатесную, при том что я практически не пью, ты ж знаешь.
Последние слова были, видимо, для жены: она ж волнуется. Ведь с ошибками молодости покончено — никаких левацких завихрений, экспериментов, страшных заграниц. Ким теперь предпочитает приличную размеренную жизнь и респектабельную деятельность. Обе ее работы вполне буржуазные. Первая — она менеджер своего мужа, то есть понятного коммерческого художника из области массовой культуры. Вторая — это в департаменте защиты окружающей среды: она там клерк в департаменте тушения подземных пожаров и приведения в порядок ландшафта, попорченного шахтерами.
Кстати, насчет пролетариата; что касается русского, так его Ким до сих пор вспоминает недобрыми словами. За то, что он оказался пассивным, безыдейным и совершенно не склонным к потрясению основ! К тому же и ограбил ее в Москве скорее пролетариат, чем интеллигенция или, допустим, деловые круги…
И вот, сидим на кухне, давимся чаем… Трудно художнику на чужбине! Это факт…
— Непросто тут! Сам знаешь: два мира — два детства.
Из России Кулагину шлют деревянные заготовки матрешек и яиц, а он их раскрашивает.
— Надо вкалывать, геморрой наживать. А то при коммунистах вкалывали как собаки безвозмездно, все чертям каким-то помогали!
Некоторые завидуют; американцы многие зарабатывают меньше меня, а вкалывают как! Крыши красят, например. А я сижу дома и потихоньку работаю. Некоторые очень бедствуют, у них нет работы. А у меня есть и будет. Искусство — оно вечное… Только выдумывай.
Вечное искусство — крашеные яйца и матрешки — хорошо расходится в week-end на сельских ярмарках.
— Это делается такая простая вещь. Я тут купил микроавтобус (у всех ремесленников такие). Какой марки? Я в них не разбираюсь ни хрена. Ну вот… Забили машину товаром и поехали. Катаемся по деревням, по маленьким городкам, в них во всех ярмарки по очереди — на стадионах, в школах. Едем, значит, часа полтора, а там в гостиницу. Утром встали пораньше и на ярмарку. Платишь пятьдесят долларов в день за одно место и торгуй. А этих ремесленников тьма-тьмущая. И еще они за вход билеты продают, ну как в Большой театр. Ну денег-то делают! На ярмарке весело, музыка, волосатиков много. Пошла торговля… Вот я — художник! Какой-никакой, а все же учился в народном университете имени Крупской. Но сижу и ору: "Кам он, гёрл, нот експенсив! Рашн!" Язык-то у меня плохой, но ведь понимают…