МЭРИ-ДЖЕЙН
Филип рассеянно перелистал позавчерашний «Нью-Йорк таймс», просмотрел заголовки и резюме экономического раздела, пробежал глазами биржевые сводки и должен был признать, что не случилось ничего особенного, ничего такого, что могло бы каким-то образом омрачить один из последних дней его пребывания в Милане. Он сложил газету и оставил ее на продолговатом столике в стиле ампир, покрытом бледно-зеленой виссоновой скатертью. Вся комната была уставлена сверкающим серебром и хрусталем.
Бруно сидел напротив него.
– Что-то у тебя нет сегодня аппетита, – заметил Филип.
– Я просто к этому не привык. – Бруно с сомнением смотрел на яичницу с беконом, которую экономка из Брианцы подала ему на завтрак по распоряжению отца.
– А к чему ты привык?
– К шоколаду с рогаликами, – ответил мальчик, признаваясь в грехе, который ежедневно совершал на Сицилии под высоким покровительством непревзойденного монсу.
Филип уже готов был заявить, что яйца с беконом – это завтрак для настоящих мужчин, но сказал только:
– Попробуй, это вкусно. И полезно.
– Да, папа, – кивнул Бруно с подозрительной кротостью. Яйца с беконом на завтрак напоминали ему годы, проведенные в Калифорнии. Даже в Палермо и Пьяцца-Армерине один только запах яиц на сковородке вызывал у него в памяти суровый и непреклонный образ отца. Это было одно из блюд, которые Аннализа ненавидела всей душой, утверждая, что так питаются только дикари и что это вредно для желудка.
– Никто тебя не заставляет их есть, если они тебе не нравятся, – улыбнулся Филип, с горечью отмечая в глубине души, как терпит крах еще одна из его неизменных традиций.
– Да, папа, – весело сказал в ответ Бруно, – но сегодня они мне нравятся.
Филип взглянул на него, как на загадку, которую хотел бы, но не мог разрешить.
– Мы всегда начинаем день яичницей с беконом, – объяснил он.
– Я знаю, папа. – Подражая в привычках отцу, Бруно чувствовал себя взрослым.
Филипу, привыкшему решать сложные и запутанные проблемы, осмотрительно и успешно вести дела с самыми отъявленными и циничными ловкачами, знающими все ходы и выходы, с трудом удавалось поддерживать нормальные и ровные отношения с этим загадочным ребенком.
– Как хорошо в Милане в это время года, – сказал он, вспоминая другое лето, другой образ, другую любовь, полную неясных обещаний.
– Тем не менее, когда наступает хорошая погода, – ответил Бруно, – все уезжают. Паоло говорил мне, что летом только бедные остаются в Милане.
Солнечным июльским утром они беседовали в столовой, как двое приятелей. Большое окно, выходившее на старинную, еще пустынную в этот час улицу, было открыто. Лишь перезвон церковных колоколов да лязг проходящих трамваев изредка нарушали тишину.
– Говорят, миланцам нравится туман. – Филип поднял чашечку английского фарфора и отпил кофе.
– Я его никогда не видел, – признался Бруно, – но, наверное, это очень красиво.
Филип решил, что настал подходящий момент для перехода к волновавшей его теме.
– Мы должны поговорить, Бруно, – он взглянул на мальчика исподлобья, склонив голову над тарелкой с остатками завтрака.
– Мне казалось, мы этим и заняты, – заметил Бруно с набитым ртом. В Сан-Франциско он никогда бы себе не позволил подобной вольности.
– Твоя логика просто обезоруживает, сынок, – Филип поглядел на высокий потолок, расписанный фресками в зеленых, голубых и желтых тонах. В росписи легкие арабески чередовались с большими овальными медальонами, обрамлявшими разнообразные букеты цветов.
– Красиво, правда? – Бруно тоже поднял голову от тарелки, любуясь утонченной цветовой композицией, повторявшейся в отделке других комнат. – Если я правильно запомнил все, что мне говорил Паоло, эта роспись восходит к концу XVIII века.
– Твоя начитанность поразительна, – с одобрением отметил отец, не помнивший даже, когда был куплен его темно-синий в узкую белую полоску костюм в стиле ретро, вроде тех, что носили во времена «сухого закона». Его сильной стороной было деловое чутье. Прекрасно разбираясь в запутанных финансовых вопросах, он в своих действиях всегда следовал правилам, отшлифованным практикой многих поколений бизнесменов.
– Это я так, на досуге, – скромно заметил Бруно, разглядывая нежный узор, чуть потемневший от времени и такой хрупкий, что его, казалось, могло бы развеять первое же дуновение ветерка.
Филип переплел пальцы и наклонился к сыну.
– Могу я на минутку занять твое внимание? – спросил он, сильно сомневаясь, что это возможно: мальчик был слишком захвачен своими собственными мыслями.
– Конечно, папа, – его занимала перспектива отъезда в Портофино, чудесное местечко, как уверяли все окружающие; от одной мысли об этом ему становилось весело. – Папочка, как ты думаешь, я могу принять приглашение Бранкати провести август с ними в Санта-Маргерите?
– Я думаю, – с тяжелым вздохом ответил Филип, – что ты можешь делать все, что захочешь. У меня такое впечатление, что мои советы тебе не нужны. – Он налил себе еще кофе.
– Спасибо за доверие. – Бруно надкусил бутерброд с маслом. – Но ты мне еще не сказал, что сам собираешься делать. – У него был приятный певучий голос, мягкий и волнующий, как у Аннализы.
Филип властно поднял руку, чтобы остановить этот поток слов.
– Сейчас я скажу тебе, что собираюсь делать, – решительно начал он. – Послушай меня внимательно, сынок. Прежде всего я собираюсь… – он замолчал, не в силах закончить фразы.
– Что? – радостно улыбаясь, торопил его Бруно.
– Я хочу снова жениться.
Ну вот, слово сказано. Он облегченно перевел дух.
Реакция Бруно превзошла все его ожидания.
– Правда? – воскликнул мальчик с энтузиазмом. – И ты до сих пор молчал? – Он встал из-за стола, подошел к отцу и крепко обнял его. – Я так рад за тебя! – Ему пришло в голову, что отец, которого он теперь узнал в совершенно новом свете, слишком одинок и, должно быть, страдает от этого.
Филип решительно отстранил его от себя.
– Успокойся, сынок. – Его встревожила эта неожиданно теплая реакция сына. – Я ждал удобного случая, чтобы с тобой поговорить.
– Ты счастлив?
Для Бруно счастье было надеждой, высшей точкой напряжения всех сил, может быть, восторженным чувством, какое бывает только раз в жизни.
– Я убежден, что сделал правильный выбор.
Для Филипа секрет счастья состоял именно в этом: убедить себя, что страсть – это юношеское заболевание, которое в определенном возрасте может привести к серьезным осложнениям.
– Я рад за тебя, – серые глаза Бруно смотрели на него с участием.
– И ты больше ни о чем не спрашиваешь? – Он уже приготовил целый ряд убедительных доводов в свою защиту.
– Разве ты спросил, почему я хочу остаться в Италии? – Этот мальчишка не переставал его удивлять.
Филип с нежностью подумал о Мэри-Джейн, о ласковой и любящей Мэри-Джейн, хранившей ему верность с первого поцелуя и проводившей его в Европу с тайным опасением: не возникнет ли и на этот раз какое-нибудь новое препятствие, которое разлучит ее с любимым человеком? Однако она не осмелилась поделиться с ним своими страхами.
После смерти Аннализы Мэри-Джейн выждала положенный приличиями срок, а потом позвонила ему.
– Просто хочу спросить, как ты поживаешь, – сказала она. И он совершил прыжок в прошлое, такое простое и ясное, полное не будоражащих кровь, но приятных воспоминаний. Он только теперь осознал, насколько ему не хватало ее за годы мучительного одиночества, проведенные рядом с гордой, загадочной и недоступной Аннализой.
Они встретились вновь, и он первым заговорил о возобновлении столь жестоко прерванных отношений. Она выслушала терпеливо и преданно.
– Я больше не смею заговаривать с тобой о браке, – сказал он в заключение. – Но если бы я мог вновь соединить свою жизнь с женщиной, этой женщиной была бы только ты, Мэри-Джейн.
Тихие слезы покатились по ее чуть увядшему лицу, и Филип наконец понял, как много он потерял. Мэри-Джейн дарила реальную, простую, понятную любовь, Аннализа была недостижимой утопией, умопомрачением, дразнящей и неразрешимой загадкой.